Аннотация: Заключительная часть романа. Странствия неприкаянной души завершаются...
ИЕРОГЛИФ
Книга вторая. САМУРАЙ
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. СИРЕНА
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. ЧЕРНАЯ КОРОЛЕВА
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. ХУДОЖНИК
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ. МАШИНА БЕББИДЖА
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ. ПОСЛЕДНИЙ ВАРИАНТ БЫТИЯ
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. МИР НОМЕР НОЛЬ
Глава девятая. Сирена
Я пил воду из крана. Глаза мои закрыты, чтобы не видеть ванну, испятнанную красно-желтыми разводами, с разраставшимися дырами, особенно густо усеивающими, словно крупные поры на покрасневшей и слегка припудренной коже, дальнюю сторону от расшатанного, жутко свистящего, так что закладывает уши, а зубы начинают ныть, как от звука бормашины, и такого же ржавого крана, сторону, где находится удобная выемка для зада, приятно облегающая анатомические выступы, и кажется, что ягодицы покоятся, блаженствуют на пуховой подушке, а не на холодной жести, косметически слегка прикрытой белой с нездоровым желтоватым отливом эмалью.
Однако в приятной ямке (единственном достоинстве лоханки) постоянно остается вода, которую нужно после каждой помывки, чистки зубов сгонять ладонью или тряпкой к сливному отверстию, но иногда это делать забывали, потом стал протекать кран, и теперь вода ржавой, мутной лужицей держится там уже постоянно, исподволь довершая дело, начатое падавшими туда молотками, плоскогубцами, банками и прочими тяжелыми вещами, грудой сваленными в деревянном ящике над ванной, периодически оттуда туннелирующие без видимой причины, разбивая предохранительную эмаль и оставляя на жестяных боках глубокие вмятины.
Из-за дыр пользоваться уродливым помоечным приспособлением по его прямому назначению теперь невозможно - при попытках набрать воды, чтобы даже и холодной, ржавой, но хоть ей-то омыть еще более грязное, холодное, изможденное тело с обвислой кожей, выступающими ребрами, ключицами, тазом, рудиментарным пенисом и распухшими коленями, вожделенная жидкость, мутная насмешка над санитарными нормами и гигиеной, быстро уходит, впитывается в поры ванны, опережая вяло истекающий кран, точно наглядное пособие к пресловутым задачкам о двух трубах и бассейне; причем вода каким-то образом задерживается в хитроумно прогрызенных канальцах в толще железа, и медленно проступает ржавой испариной на шершавом брюхе лоханки, выпадая поначалу редким, а потом все учащающимся дождем на криво положенные коричневые плитки пола, растекаясь неопрятной лужей по всей комнате, в которой намокают ноги, носки, тапочки, если они были надеты, и так же быстро впитывается в пористый бетон потолка соседей снизу, которые, когда еще были живы, очень этим возмущались.
Сейчас я стою в молитвенной позе - на коленях, сложив руки на груди, чтобы край ванны не так сильно врезался в грудную клетку, что позволяет мне сильно через него перевешиваться, неудобно свернув шею и раскрыв рот, в который частично втекает самая отвратительная вода, которую я только пробовал в своей жизни, с ясным привкусом всего того, что не рекомендуется не только брать в рот, но и прикасаться к этому руками даже в резиновых перчатках, не дышать этим, даже сквозь противогаз. Но мне все равно. Меня мучит жажда, склеившая, спаявшая все внутренности, иссушившая пищевод и рот так, что когда-то скользкий и влажный эпителий теперь покрыт толстым восковым слоем погибших без воды клеток, слюна иссякла и непроизвольные глотательные движения вызывают мучительную боль в горле, как будто там срастается и разрывается, превращаясь в кровоточащую рану, живое и так же иссушенное мясо.
Язык распух, словно его изнутри распирают копящиеся газы разложения умирающего организма, забил плотной пробкой почти весь рот, и первые долгие мучительные секунды, когда вода уже стекает на иссохшие щеки, разбивается брызгами на кончике носа и попадает на глаза, она не может своей слабой, прерывающейся струйкой пробить себе ход, из-за чего приходится отцепить ладонь от груди, мазнуть пальцами по рту, пытаясь подцепить противную, плотную пленку, что удается сделать не с первого раза, ценой мучительных усилий и неожиданной боли, когда острый ноготь все-таки случайно пропарывает ее, попутно зацепив и сковырнув одну из трещинок на верхней губе, но не выжав оттуда ни капельки крови, то ли загустевшей настолько, что ей не хватает искалеченных капиллярных отверстий дабы выступить наружу, то ли, как река в периоды летней засухи уходит под землю, скрываясь от взорвавшегося солнца и миллионов обезумевших от жажды животных, в пыль растаптывающих редкие оставшиеся лужи и ручейки, так и она ушла в глубь тела, чтобы хоть как-то поддержать жаждущие сердце, обволочь вдыхающие сухой, горячий воздух легкие и разнести кислород без единой молекулы воды по скрюченному телу.
Наконец капельки воды просачиваются в рот, не принося поначалу никакого облегчения, так как сразу же испаряются, как в раскаленной духовке, лишь усугубляя жажду, давая понять всю тщетность страданий, надежды на лучшее, на избавление от мук. Но вот слабенькой концентрации водяного пара как раз хватает на то, чтобы слегка оживить язык, который, подобно Левиафану, почуявшему добычу заблудших душ, заворочался в своей берлоге, этим неловким и слабым движением сносит преграду на пути вод, мой рот жадно раскрывается, и я чуть не захлебываюсь.
Вода громадным озером собирается во рту, растворяя окаменевший и потрескавшийся эпителий десен, щек, неба, вновь не находит себе дальнейшего пути в горло и выплескивается наружу, стекает по подбородку и груди, приятно холодит кожу, увлажняя рубашку и штаны и прилепляя их к телу, из-за чего внезапно начинает колотить озноб. Я делаю еще один глоток ссохшейся гортанью, в которой наконец-то что-то порывается, и все скопившееся озеро ухает внутрь, бурно растекается по бронхам и пищеводу, приносит внеземное блаженство и скручивает в приступе кашля и удушья. Я перегибаюсь так, что почти касаюсь губами позеленевшего сливного отверстия из которого воняет застоявшейся канализацией, и злая вонь вкупе с льющейся теперь уже на затылок водой быстро приводит в чувство, прекращая судорожное выхаркивание попавшей не туда жидкости пополам с черной слизью и кровью, толстыми нитками пронизывающими каждый плевок.
Отдышавшись, я набираю воду в ладонь, кое-как ополаскиваю лицо, счищаю с него противно скрипучую пыль, остатки пленки с губ, напластования гноя с век вместе с последними волосками ресниц, которые уже не держатся в припухшей коже вокруг глаз, жутко болящих даже от слабого, просачивающегося в приоткрытую дверь ванны, света, чье присутствие, наверное, не смог бы зафиксировать и фотоэкспонометр, но который осиновыми кольями впивается в зрачки, проникает до самого мозга и вызывает там бомбежку болевых уколов, оставляя невыносимую ноющую головную боль.
Пережив несколько таких ударов и бомбардировок, мне приходится закрыть глаза и вернуться в мир темноты, ощущений и жажды, к которым теперь присовокупляется низкий, гудящий фон, словно от высоковольтных линий передач, раскалывающий изнутри голову. Надышавшись паров канализации, извергнув из себя слизь и грязь, я сползаю на пол и теперь могу почти безболезненно поглощать воду, глотая, глотая и глотая ее до бесконечности, охлаждая в ней язык, счищая им осадки жажды с зубов и десен, как наросты на днище корабля, выплевывая противные ошметки, если их не подхватывало течение и не уносило в желудок.
Вода пропитывает все тело, дряблые кожа и мышцы напрягаются, из суставов уходит скрип и боль движения по сухому, внутренности разрастаются, расправляются, разбухают, занимая отведенные им места, избавляя от странного и пугающего ощущения пустоты, когда кажется, что половина всех нужных для жизни органов удалена пьяным хирургом, решившим таким методом избавить меня от желаний есть, выпивать, сношаться, подарив взамен безмерное счастье покоя, апатии, созерцания и медленного угасания выпотрошенного организма.
Моя жажда не является исключительно телесной, иначе я давно бы уже насытился и отвалился от крана, надувшись клещом, колыхая округлившимся брюхом, словно проглотил аквариум, отрыгивая кусочки ржавчины и испытывая тошноту пресыщенности даже от шума воды в трубах и ее капели из-под ванны. Но ничего подобного нет, не наступает, что-то заставляет меня не переставать пиявкой глотать жизнетворный поток, наслаждаться, чувствовать упоение от растянувшегося желудка, наполненного кишечника и работающих почек, а потом, когда физические резервы организма исчерпываются, я испытываю сильнейший приступ тошноты, все, с таким трудом и желанием заглоченное, извергается, вынося отвратную жижу с какими-то комочками и чудовищным запахом, уходящую в сток ванны не как обычная вода, то есть водоворотом, а студнем, коллоидом, неохотно протискиваясь в сливное отверстие с противным хлюпаньем, повисая на решетке студенистыми соплями.
Циклы повторяются множество раз, я не считаю их, но мне кажется, что уже целую вечность испытываю муки, насланные в наказание... За что? Еще не знаю, еще не наступил этот греховный миг в пространстве без времени, но он на подходе - каких-то пару тысячелетий, и я украду пригоршню зерна с общинного поля, или выкраду тайну адского огня, на котором так хорошо поджариваются свинина и человеческая плоть, кричащая сквозь горящую кожу, кажется, что-то о пощаде и милосердии, об истине и справедливости.
Или, может, я наказан теперь за добро? Чрезмерное добро, которое потакает злу, подставляет ему вторую щеку для удара и лишь увещевает палача не резать невинную жертву, а когда это все же свершается, то находит оправдание для его злодеяний. Не так страшно отсутствие добра, понимаю я, как - добро чрезмерное, подавляющее, предельное, способствующее его оборотной стороне, его неразлучному спутнику, приятелю, другу, любовнику, близнецу, злу.
Мысль о греховности добра, чистая, пронзительная догадка, без всяких аргументов, ссылок, цитат, на уровне врожденной идеи, настолько поражает, что я давлюсь и все же пропускаю внутрь некий тяжелый, увесистый, гладкий шарик, словно мячик пинг-понга, скачущий, прокатывающийся по моему пищеводу и тяжело падающий в желудок, за ним следует второй, третий, мне становится совсем ужасно, и с очередным отливом изо рта выпадают блестящие капли, смахивающие на шарики подшипника, четко выделяющиеся в мути рвоты, и в них я с ужасом признаю ртуть. Шарики, как намагниченные, притягиваются друг к другу, сливаются, теряя свою округлую форму и превращаясь в небольшую тяжелую лужицу с подвернутыми внутрь краями, которая медленно сползает неповоротливым живым существом по наклонному дну ванны в выемку для ягодиц, уже заполненную грязной водой, постепенно уходящей в ржавые каверны.
Я наклоняю голову в другую сторону, заставив себя наконец-то оторваться от крана, превратившего меня в сумасшедшего наркомана, и, сопротивляясь немедленным позывам опять накачиваться водой, слежу за ядовитым осколком зеркала, чей отблеск отнюдь не режет моих глаз и они спокойно вглядываются в путеводный зайчик. Я ни о чем не думаю, полностью поглощенный, загипнотизированный созерцанием ртути, которая уже подползает к роковому месту, бесцеремонно раздвигая попадающиеся на пути капли, маленькие и большие лужицы, покорно уступающие место металлической амебе, замирает на первом прободении жестяной шкуры, совсем юном и крохотном, и я решаю, что жидкое зеркало минует его без потерь - так же невозмутимо, степенно, самоуверенно.
Но ее идеально гладкая поверхность на мгновение прогибается, приобретает форму красных кровяных тельц, этакий недоразвитый бублик, не обзаведшийся собственной дыркой, затем ртуть выпрямляется, по инерции вспучивается, опадает, и вот она уже покрыта мельчайшими волнами-морщинами и очень напоминает крохотное живое существо, быстро-быстро дышащее от страха или от бега, или просто от сумасшедшего по скорости метаболизма. Лужица заметно усохла, и я догадываюсь, что спонтанное проявление ее внутренней жизни объясняется потерей крохотной капельки, все-таки провалившейся сквозь каверну, и теперь амеба быстрого серебра будет двигаться уже не так нагло и самоуверенно, с каждым миллиметром перемещения все быстрее и быстрее усыхая, выпадая тяжелым ртутным дождем на мокрый пол.
Единение металлического организма закончилось, так как там, внизу, нет места для встречи и слияния, среди всех впадин и выступов цемента, осколков и целых плиток, влипшие когда-то в раствор под какими-то немыслимыми углами, что никак нельзя объяснить пьяной невменяемостью мастеров, а скорее - новой технологией ремонта, когда на пол щедрым жестом выливался жидкий, коричневый замес, пахнущий тухлятиной, словно в песке, на котором он готовился, сгнило несколько трупиков собак и кошек, затем толкли в жестяном корыте такую же неаппетитную, блеклую казенную плитку, разбивая ее молотком, а потом осколки той же щедрой рукой раскидывались по раствору, втаптывались в него кирзовыми сапогами и сверху припорашивались плиточной пылью и крошкой. Ходить по этому было невозможно, а смотреть - невыносимо. Все равно, что спать в кровати на хлебных крошках - не больно, но кожа не терпит их слабое царапанье и щекотку, и приходится с трудом выныривать из сна, качаясь от полупробуждения и чуть ли не падая от резких движений, необходимых для сдирания простыни с кровати, ее отряхивания и расстилания, когда глаза закрыты, а вестибулярный аппарат барахлит и заедает.
В свое время пришлось выкроить из старого паласа небольшой круглый огрызок и постелить его перед ванной, чтобы плиточный хаос не бросался в глаза, а ступни не резались об острые края. Конечно, моим ядовитым приятельницам это не поможет, они упадут мимо мягкой синтетической подстилки и в лучшем случае затекут все теми же крохотными шариками в какую-нибудь ямку, и быстро испаряться, в худшем - разобьются на миллион пылинок об острый выступ и опять же разлетятся еще более крохотными каплями по ямкам, и еще быстрее испаряться. В этих частицах все отражение недолгой жизни жидкого металла - просочиться сквозь дыры и трещины, разбиться, затечь, испариться, рассеяться по душной атмосфере квартиры невидимой, эфемерной аурой и постепенно, час за часом, днем за днем, месяц за месяцем, если мне будет отпущено столько времени жизни, осаждаться в легких, желудке, радостно приветствуя подружек по луже и разлагая гемоглобин.
Блестящая амеба уползает все дальше и дальше, худеет, подрагивает, испаряется, пока не замирает под слоем беловатой воды, просвечивая сквозь нее таинственным серебряным украшением, и я понимаю, что ей повезло. Счастливо миновав преграды, она осела хоть и в грязи, но все же в покое.
За время увлекательного отслеживания путешествия капли ртути, мои бредовые обрывки мыслей каким-то образом более-менее крепко связывают безумную жажду, пожирающую изнутри, я ощущаю насыщение и отвращение к любой разновидности жидкостей, мне внезапно хочется в жаркую пустыню, я удивляюсь - как это мне хотелось пить? как я глотал такую гадость, которая даже при простом отстаивании в алюминиевой кастрюле через день покрывает ее стенки таким налетом ржавчины, что страшно становится - во что превращаются мои почки?
Приложившись щекой и ухом к холодящей поверхности ванны, я отчетливо слышу каждый шум, тон, удар капли, которые прекрасно проводит железная поверхность. Какофония труб поначалу раздражала, но потом в ней появились какие-то обрывки мелодий, проявился ритм, началась музыка. Я сразу узнаю ее, но долго не могу себе признаться в своей догадливости, набираясь уверенности и аргументов, чтобы убедить самого себя в том, что действительно слышу мелодию собственного дверного звонка, при этом аргумент у меня находится только один, но он неопровержим.
Когда-то это был действительно самый обычный, модный на то время звонок, издающий не звон, как следует из наименования сего предмета, и даже не птичью трель, чем, в общем-то, тоже здорово увлекались, а веселенькую мелодию-марш, пока в одно утро, не без помощи тапка, в нем, к моему большому облегчению, что-то окончательно не замкнуло, и звонок надолго замолчал, как теперь оказывается отнюдь не насовсем, а лишь набираясь новых сил и тем. Я, как выпотрошенная соломенная кукла, намокшая, отяжелевшая, распухшая в тех местах, где детская жалость или извращенная жестокость еще оставила пока еще плотные снопики, теперь легко рвущие гнилую материю рубашки, замер в неустойчивом равновесии, прислушиваясь к было умершему, но теперь возрожденному маршу, но он, к счастью, не взывает к жизни моих злейших врагов - слащавых картинок прошлого, которые только и способны, что довести до самоубийства безвозвратно-безысходным тогдашним убогим счастьем, которое теперь кажется раем, вместо этого в распухшем соломенном мозгу возникает некая тень удивления, тень непроизнесенного вопроса, старательно замазанного черными чернилами моего сегодня, сейчас, но и эфемерной тени достаточно для того, чтобы потерять опору, чтобы шальная капля все-таки залезла под плотно прижатую к эмалированной поверхности ванны ладонь, сдвигая ее вверх и выкидывая из прохладной железной матки, в которую так и не удалось полностью забраться, и я валюсь, обрушиваюсь на мокрый коврик, в спину врезаются иглы искореженных плиток, а затылок больно ударяется о самый острый угол на свете, отчего мощная вспышка боли на блаженные секунды вновь загоняет меня внутрь собственного тела, и я снова сутками, годами могу созерцать, ощущать его, не испытывая никакой потребности вынырнуть на поверхность реальности и хотя бы просто вдохнуть.
Может, в этом ответ на все-все-все - в боли? Только боль может подарить забвение. Только боль пусть страшно, но окончательно и бесповоротно выдирает из проклятого мира и возвращает нас к самим себе, в тот узкий мирок, в котором нет никого, только я, Его Величество Я. Да здравствуют палачи всех времен и народов, ибо они возвращают нас к самим себе, да здравствую войны большие и малые, рвущие наши тела физически и морально, возвращая целые народы к самим себе, да здравствуют болезни и смерть, заставляющие вновь и навсегда ощутить, что только мы реальны в мире, что только наше "Я" важно и любимо, и ни что не сравнится с этим ощущением. Мы стонем под щипцами мучителей, плачем, когда с нас сдирают кожу, задыхаемся от боли, когда мина словно перезрелые гороховые стручки вскрывает наши ноги, но что поделать, если только так жестоко мы можем обрести себя, но что поделать, если мы оказываемся настолько страшными для самих себя, и мы кричим уже не от боли физической, а от боли душевной, так как нам невыносимо наше ничтожество.
Я наконец-то понимаю, что это все было - желание, тайное, но нестерпимое произволение ощутить боль, нестерпимый страх преисполниться болью, скукой, тоской по самому себе, кровавый компромисс между собой и собой же. Как все просто и как все сложно!
А вот и картинка из той же унылой серии - боль в руках, в разрезанных ладонях, которые я полосую самым тупым на свете ножом, который даже и не режет, а рвет в клочья кожу, выпуская быстро иссякающие фонтанчики крови, которые тут же залепляют висящие лохмотья, склеивают их до следующего раза, когда лезвие вновь доберется до них; все ощущения, чувства стальной сетью боли выловлены из окружающего мира и стянуты в эти раны, они трепыхаются, бьются там агонизирующими рыбами, а среди них совершенно случайно затесались чьи-то слова и даже чей-то расплывчатый от слез образ, кажется мужчины, просящего моей помощи.
Слова изуродованы, расчленены сетью на непонятные, жалкие ошметки, и в любом случае я уже не могу составить из них нечто связное, но просительный смысл, жалостливая интонация накрепко прилепилась к ним, как рыбья чешуя, и внутри себя ощущаю пока чужеродную мольбу, уговоры, и они раздражают, не дают сосредоточиться на ноже, и я даже что-то кричу, слова отлетают во вне и забываются, но, кажется, это - согласие, так как собеседник тут же куда-то исчезает, испаряется, а я с облегчением выкладываю одетую в рваную кровавую перчатку руку на стол и с остервенением втыкаю в кисть самое тупое острие на свете. Я очень рад, что сдержался, что не кинулся на случайного гостя, который и не человек-то вовсе, но когда-то еще считался моим другом, тогда, когда я был еще слепым, когда все казались людьми, когда я был благостно равнодушен ко злу, и самое большее, что мог себе по отношению к лиху позволить, конечно же, не публичные обвинения, не организацию демонстраций протеста, не пощечины, не отказ подавать руку, а лишь молчание, презрительность которого вежливо вуалировалось такими широкими улыбками, что казалось - не какое это не молчание, а глупейшее выражение обожания, пресмыкания, унижения, холопства.
Но те деньки ушли, и я с ужасом обнаружил, что у людей выросли крючья - длинные, острые, цепкие, живые, они ощетинились ими, перекрыли все пространство, цепляют меня, вырывают куски мяса, до крови царапают, рвут горло, лишают дыхания и речи, заставляя захлебываться в черной крови, обескровливают тело, душу, насаживают на пики, как жука, и смеются над моим трепыханием, длящемся вечность, так как вся боль, кровь, удушье существуют исключительно в моей голове. Но что еще более печально - я не сумасшедший. Боже мой, как я сразу же ухватился за столь спасительную мысль, как пытался ходить по городу, уворачиваясь от крюков и сбивая прохожих, сколько раз пытался приглашать в гости знакомых, чьи тела настолько густо усеивали пики, на которых, к тому же, болтались чьи-то клочки кожи и внутренности, что они больше походили на морских ежей, но ничего не помогало. Даже наркотики, даже алкоголь, даже пуля в голову, которая постоянно застревала в дуле или совершенно чудесным образом рикошетила от виска, оставляя на нем громадный кровоподтек.
Если я не был сумасшедшим, то давно должен им стать, но меня что-то крепко удерживает в этой реальности, не дает скатиться во тьму (или свет?) безумия, что-то намертво приковывает к миру, видимо, не даром прошел случайный взмах ангельского крыла, коснувшийся лишь меня, проклявший лишь меня, открывший лишь мои глаза. Если бы только боль... В конце концов, можно сидеть дома, выколов глаза, перерезав сухожилия на руках и ногах, превратившись в ползающего, но счастливого калеку, избегать бывших друзей и подруг, которые, словно гарпунеры, к тому же не ведая того, что творят, втыкают в меня широкие, длинные стальные лезвия, выдирают хитрыми зазубринами мышцы, заставляют выть от муки, поначалу беззвучно, еще сдерживаясь проклятым воспитанием, стремлением удержаться на шаткой кочке ни к чему не обязывающего человеческого общения, ударными дозами наркотиков и водки, а затем отбросить всю ненужную шелуху и выть в открытую, в полный рвущийся рот, выплевывая из себя не только звериной вой, слюни, но и саму глотку большими кровавыми ошметками, мелкими каплями крови, так оригинально усеивающими, словно кокетливые веснушки и родинки лицо подвернувшейся бывшей подруги.
Если бы только скрежет зубовый был моим врагом, но ведь есть еще и долг, и наслаждение. С долгом все понятно - он безоснователен, как огонь свечи, приманивающий ночных бабочек, но с наслаждением не все так просто. Здесь стоило бы крикнуть - вот оно, вот ты и попался дружок, вот мы тебя и поймали! И какой тут к черту Бог, какое тут к черту Предназначение! Сдерживая себя, разрезая руки ножом, я тоже задаюсь этим вопросом, не очень-то надеясь сквозь пелену боли и приближающегося оргазма получить какой-то ответ, которого, скорее всего, не существует, но он на мое удивление приходит очень быстро. Мне вспоминается детство, мне вспоминается юность, мне вспоминается молодость, и я узнал ответ. Он лежит совсем не там, где я его искал, где я копал, где я просеивал через мельчайшее сито прах своего прошлого. Мне хочется завыть, но я уже вою, настолько все ужасно. Ну Бог с ним, с Предназначением. Это просто и неинтересно. Если бы каждый знал его, то впору было бы удавиться.
Но наслаждение не греховно, оно как предохранительная подушка, смягчающая потрясения. Добро требует высокоморальности, человеколюбия, чистоты, нравственности, не так ли? А что, если в один момент оно потребует греховности, предательства, грязи, подлости? Высшая мудрость в том, чтобы заставить сделать это и самого незаметного человека, отнюдь не борца, не проповедника. Как ломать его? Как убеждать его? Как заставить его?
Тут есть много путей. Например, наслать на него безумную жажду, а затем заставить работать сломанный дверной звонок. И вот уже я, отупевший от воды, от насилия, совершенного над желанием напиться, показавшим мне, чего стою, насколько властен над собой, что готов глотать даже ртуть, я, надломленный, но еще что-то из себя мнящий, заставляю пошевелиться свое соломенное тело, ощущаю уколы на внутренней поверхности кожи от острых, изломанных и иссохших травинок, к счастью, размягчившихся от воды и поэтому не прокалывающих шкуру и не вылезающих наружу полыми желтыми иголками, долго пытаюсь ухватиться за что-нибудь достаточно шершавое, но ладони скользят по мокрой гладкой плитке, по угрожающе качающейся раковине, которая готова рухнуть на голову, благо лежу прямо под ней, иногда пальцы нащупывают пупырчатую стенку ванны и изъязвленный край, но гибкости кисти не хватает, чтобы ухватиться за нее покрепче.
Я кажусь сам себе уже не чучелом, а громадным жуком, упавшем на спину и не могущим вновь перевернуться на брюшко, дабы возвратиться в уютную, теплую, пыльную щель. В изнеможении замерев, в робкой надежде прислушиваюсь и когда почти уже готовлюсь вздохнуть с облегчением, прошептав самому себе: "Показалось", тут же начинается "Реквием", что, в общем-то, больше подходит к ситуации, но я не помню, чтобы мой звонок когда-либо играл нечто подобное (или опять что-то путаю?), и мне вновь приходится ворочаться в узком пространстве между ванной и стенкой, пока, наконец-то, рука не ухватывается за какую-то веревку, я обрадовано дергаю ее на себя, мое тело приподнимается и скользит по краю раковины макушкой, отчего начинают ныть зубы, а в глазах что-то замыкает и искрит, и вот уже сижу на полу, потирая голову и озираясь по сторонам с чисто практическим интересом - за что я все-таки ухватился, если вокруг меня встречает все та же пустота, голые стены и угрожающе качающаяся раковина?
"Реквием" при этом звучит кстати, но я начинаю смутно ощущать, что звучит он не только для меня, даже не столько для меня. Мысль имеет продолжение, но я не успеваю ухватить ее за хвост, она заползает под огромный камень головной боли, и мне остается лишь разглядывать ее замысловатые следы на песке, которые мне говорят, что я просто ОБЯЗАН встать и открыть дверь. Делать нечего, и, почесывая небритые щеки, я поднимаюсь с влажного половика, неуклюже хватаюсь за умывальник, отчего он замирает в совершенно невозможной позиции, долго, очень долго так висит, с робкой надеждой ожидая, что я все-таки его подхвачу, но мне не до него, и он гулко грохается об пол, разлетаясь на такие неправдоподобно мелкие частицы, словно сделан не из паршивой, тяжелой, грубой керамики, а из песка. Некоторые осколки ухитряются срикошетить от пола и стен, оцарапать мне плечи и лоб, натужно и неповоротливо огромными шмелями просвистеть мимо ушей и упасть в ванну.
Мне хочется ополоснуть лицо, но я себе этого не позволяю, опасаясь, что зловещий кран вновь притянет, прилепит меня к себе, и тогда уж точно лопну, как перепившая крови пиявка, и я гордо отворачиваюсь от аппетитно капающей воды, выбредаю в коридор, шаркая ногами, как двухсотлетний старик, навстречу посетителю, которого не отпугивает мой звонок и столь долгая пауза в реакции на него, которая нормального человека давно уже убедила бы в отсутствии хозяев дома.
Я прикасаюсь к двери, и мир снова послушно раскладывается колодой карт, и я могу охватить одним взглядом весь пасьянс или, скорее, запутанный покер с блефом, чудовищными ставками и жуткими проигрышами, покер чужой судьбы, желающей переплестись с моей, что-то у меня выпытать, что-то у меня забрать давно отработанными приемами, рассчитанными на глупцов, на трусов, на бандерлогов, наглых и грязных, но до смерти боящихся пантер и гарпий.
А вот как насчет Каа? Порой мне нравится играть в эти игры - красться по темным каменным джунглям, бесшумно ползти своим мощным, гибким телом по лабиринтам города, мрачно оглядывать свои владения гипнотизирующими глазами, выискивая ненавистные тени грязных обезьян, только и умеющих сидя на высоком дереве неистово ругаться, кидаться бананами и калом в гордых волков и жестоких тигров, нападать с палками на раненных косуль, чтобы из зависти и ради интереса попытаться почувствовать в своих никчемных душонках ничтожные намеки на возбуждение хищного зверя, завалившего добычу и вполне законно выпивающего из нее кровь, но чьего бахвальства хватает только на последний роковой удар, а запах свежего мяса повергает в такой ужас, что хвостатые твари снова забираются на безопасную ветку и кричат в истерике.
Они раздражают и злят меня, я могу уничтожить их одним словом, одним движением, я делаю это, но такое убийство меня слишком быстро насыщает - чересчур легкая добыча, здесь не нужны мышцы и железная хватка, здесь достаточно посмотреть в их душонки и прошипеть: "Слушайте меня, бандерлоги", да пошире раскрыть пасть, чтобы не подавиться, когда они будут добровольно набиваться мне в живот.
Или славная охота случилась уже много времени спустя после "Реквиема"? Нет, лучше не задумываться, не заглядывать в бездны души и времени, чтобы не потеряться в них, не погибнуть, не лишиться там тех нескольких крупинок, что еще сохраняют меня человеком, выдергивают из страшной боли обнажившейся, разросшейся до чудовищных размеров, как раковая опухоль, совести, поразившей, уничтожившей почти все, что дает человеку способность еще как-то существовать в мире с другими людьми, а не хватать автомат и косить не глядя всех этих обманщиков, развратников, убийц, воров, проституток, садистов, писателей, но в то же время оставившей, то ли по недомыслию, то ли по условиям некого договора, который не я составлял и не я подписывал, крохотные лазейки в теплый, уютный мир равнодушия, цинизма, всепрощения и лицемерия, в которые душа изредка может просочиться, поваляться в грязных лужах человеческого общежития, похрюкать беззлобно на соседей, оттолкнуть, пользуясь силой и массой своего брюха, соседа от кормушки с гниющими отрубями и с вожделением погрузить в нее волосатый пятачок.
Это даже не ассоциативное мышление, а ассоциативная жизнь, движение, действия, где не мысли склеиваются между собой, как липкие от сладкого пальцы и грязные, немытые волосы, а сцепляются, выстраиваются в стройный и по своему вразумительный хаос деяния, преступления, убийства и злое маниакальное добро с садистскими чертами.
Сколько раз я трогал и еще трону ручку входной двери, превратившейся из золотистого кругляка с барочными завитушками, почему-то напоминающих алфавит, за долгое время нашего совместного существования в тускло-блестящий, ободранный, исцарапанный, исковерканный многочисленными злонамеренными и случайными взломами, с бороздами непонятно откуда взявшихся на металле морщин предмет, отчего он неприятно напоминает мошонку, словно за каждым невинным открытием двери видится намек на гомосексуальность или на какую-то подобную чушь, и кажется, что под крепкими, сильными пальцами плоть еще больше опадет, сдуется окончательно, обнаружив полное отсутствие столь важной для нас (да и для них, что греха таить) начинки.
Образ и коннотации стоящих перед моим взором ручек по духу очень точно совпадает с привлекательностью тех гостей, ради которых я и распахиваю дверь. Не будем впадать в очередные банальности, описывая прекрасный наш союз, пускать слюни по обсерватории и ломать голову над антифридмановскими уравнениями и БФ-парадоксом; я знаю наизусть, что было, что будет, как та цыганка, и, не в силах ничего изменить, прислоняюсь щекой к ободранному дерматину с торчащими обрывками утеплителя, ставшего почти трухой от поселившихся в нем насекомых непонятного происхождения, с удовольствием жрущих синтетику, и мне хочется плакать, взяв только одну карту из колоды, где, например, она еще маленькая, пухленькая девчушка с бантами, разинутым ртом и детской доверчивостью в глазах.
Еще выбор, и мне впору делать очередную попытку выстрелить себе в голову, чтобы выдрать из себя сладострастную боль, а еще лучше - найти высокий дом и спрыгнуть с него, так как я уверен, что нет в мире пули, предназначенной для меня. А есть ли дом? Но это, опять же, не вся правда - малышка и изуродованный, распотрошенный труп, в котором не осталось ничего человеческого, только мясо, кости и обрывки торчащих жил.
Правда страшнее, гораздо страшнее, еще страшнее, что я вижу не одну правду, а целый веер их, множество колод с разными рубашками, среди которых попадаются радужные и веселенькие, но содержащие все те же масти, все тех же королей, валетов, шестерок, которые раскладываются под руками Судьбы в многомерные пасьянсы с единственным результатом, в котором нет ничего нового даже для обычного человека с улицы - смерть и только смерть, но вот стоимость такой смерти могу оценить только я. Хотя, нет, не могу, я не тот старый оценщик с нимбом вокруг башки и мерой в руках, я вижу его глазами, но он действует моими руками по своему и только своему усмотрению. Гарпия она и есть гарпия - чудовищный симбиоз младенца и старухи, которыми, впрочем, являемся все мы на этом и том свете.
Поэтому я с легкостью отбрасываю две лживые статичные картинки из колоды, раскрываю веером все остальные прелести стучащейся ко мне жизни. Обман - какая ерунда - шоколадка, конфетки, мелочь из маминого кошелька, та же мелочь уже из кошелька папика, лишившего физической невинности развратное дитя, снова обман, уже не такой невинный, но, в общем-то, и лишившегося из-за него жизни человечишки мне не жалко, не достоин.
Вот здесь веселее, изобретательнее, это не конфетки таскать, тут артистизм, наглость, равнодушие нужны, и еще, конечно, авантюризм, а лучше - полное отсутствие тормозов - ходим по домам с дружком и даем представление под названием "Милый, я зашла попить водички, а он хотел меня тут же на унитазе изнасиловать", в результате которого зрители получают ни с чем не сравнимые ощущения ножичка около горла, а порой и в горле, если не хотят заплатить милому за представление.
Пошло, опасно, противно, так как порой могут изнасиловать и по настоящему на том же унитазе, и тут даже ножичек в брюхе не очень сильное облегчение, так как душа все же хочет чего-то светлого и безобидного, как конфеты тайком из буфета.
Дальнейшее мне ясно, и я достаю другую колоду, запечатанную еще в целлофан, с другими картинками, но похожим содержанием, только она чуть-чуть потолще, так как не обрывается внезапно на квартире какого-то фраера с разбитым умывальником, а продолжается и дальше, вовлекая в водоворот лжи все новых и новых людей. Каждый человек - своя колода, но я, как шулер, как фокусник, перебираю их с невероятной быстротой, карту туда, карту сюда, две в прикуп, парочка взяток, козыри биты, джокер торжествует, пасьянс складывается в новую смерть, и она мне совсем не нравится.
Кто сказал, что невозможно оценить ценность каждого человека? Очень даже возможно, очень просто, исключительно механическая операция - простейшее дифференциальное уравнение, очень похоже по виду на уравнение потоков, элементарное решение, можно даже численное, а не аналитическое, благо вычислительная машина вселенной под руками - квант сюда, квант туда и готово, такая простота, может, и угнетает, нивелирует придуманные самим человечеством благоглупости о бесценности человеческой жизни, о гуманизме, о каре Божьей, но что поделать, если мир устроен так, как он устроен, а не так, как нам когда-то хотелось.
Как плохо для нашего самолюбия, что, оказывается, глупая сказка о базарном торговце, взвешивающем души с помощью подпиленной гири, оказалась не так уж и далека от истины. Не нужны мне уравнения, я нарешался их в школе, на горе, меня тошнит от интегралов и дифференциалов, мне противны функции, мои пальцы устали манипулировать картами, и я отбрасываю колоды, разлетающиеся по мирозданию, мне нужны просто весы, и даже гиря здесь лишняя.
Дальше только техническая задача - одни души в одну алюминиевую тарелку, другие души во вторую алюминиевую тарелку, придерживаем их немножко, чтобы быстрее опустились на какую-нибудь сторону. Равновесия нет в мире, нет их и в поступках, и в душах, поэтому я не боюсь возникновения очередной неопределенности, когда пришлось бы вновь строить идиотские теории о вечных моральных ценностях, об ответственности человека за выбор, и о принципиальной неразрешимости вопроса - можно ли основать храм счастья на единственной детской слезинке.
Забавные они, эти души, словно чернослив - черные, сморщенные, с гнильцой, корявыми косточками, толстыми червячками, обсыпанные противной трухой и опилками, скользкие, душистые, беспомощно лежат на тарелках, не дергаются, терпеливо ожидая своей участи, а я тем временем глубже надвигаю на уши мохнатую кепку-"аэродром", зачерпываю лопаткой очередную порцию из громадной кучи и бросаю ее на весы. Мне заведомо известен результат, но я бюрократ Высшей Справедливости, я должен выполнить все обязательные процедуры от начала до конца, аккуратно записать полученные цифры в гроссбух, свести баланс и закрыть счет.
С обманом мы разобрались. Счет не в ее пользу, я не вижу подходящей мировой линии, проведя по которой ее испорченную душу можно свести ущерб если не к минимуму, то к разумным пределам - не больше, но и не меньше, чем у других. Я хочу спасти ее, не переделать душу, что уже невозможно, точнее - всегда было невозможно, не перевоспитать, не смягчить сердце, а лишь найти повод для себя не открывать ей дверь, заткнуть уши ватой с воском, привязать себя к мачте, чтобы не слышать звонка, не видеть перед собой ее, которая уже и не гарпия, а сирена - влекущая, манящая, ужасная.
И я скольжу по реальностям и судьбам, заглядывая во все закоулки, во все темные и пыльные углы, изучаю самые маловероятные альтернативы, разматываю спутанный клубок норн, порой рву его нервным движением, но все-таки задача не имеет нужного мне решения. Причина здесь ничтожная - маленький, еле различимый узелок, брак на ткани вселенной, связавший совершенно разные судьбы, одна из которых никчемна, а другая важна, очень важна для Судьбы мира. Нет, конечно, это не Мессия, не Пророк, не Мать, не София, не Вера, не Любовь и даже не Надежда, иначе было бы слишком просто, вопиюще неравноценно, и я не искал бы никаких обходных путей, жалея собственные силы и время.
Судьба, спаянная с судьбой сирены, есть лишь крохотный камешек в основании колонны, сдерживающей как, и миллионы других, чудовищный напор, давление, не дающей ценному черному мрамору пойти трещинами, раскрошиться и, в конце концов, рухнуть, похоронив снующих мимо людей, походя прикладывающихся ладонями и растопыренными пальцами к гудящему от напряжения усулу, к холодному даже в самый жаркий день камню, в котором, по поверьям, можно рассмотреть слабые тени собственной судьбы, из-за чего толпы фанатиков по ночам усеивают площадь и, распалив наркотические костры, пялятся в сумрачную тень, а по утру расходятся, разочарованные долгим молчанием фатум, не понимая, что достаточно посмотреть вокруг себя и узнать, как продолжиться и закончиться их жизнь - все в том же ожидании и незаметной смерти под утро от истощения.
Крохотный камешек, крохотная жизнь, малозаметная судьба, не продолженная ни детьми, ни деяниями, ни книгами, ни мыслями, тонкая травинка, которую схрумкает корова, чье молоко закиснет в чьем-то стакане, опять же без цели и без последствий. Если бы я был тогда, то мне было бы легче, но Парки не переносит сослагательного наклонения, время в моих руках ограничено, линейка жизни конечна, она приложена именно к этому отрезку бесконечного полотна, кое-где изъеденного молью, с многочисленными погрешностями, узлами, зацепками, делающими чью-то жизнь, несмотря на ее важность для человечества, совершенно пустой, гнилой, приходящейся на кишащую личинками моли незаметную точку, а чью-то - вредную, страшную, кровавую - совершенно необходимой некой высшей справедливости, некоему высшему замыслу, и вот он - выбор на любой вкус. Хотя я неправильно выразился - выбору здесь нет места, весы однозначно показывают на чьей стороне перевес и как мне предстоит действовать.
Можно только тянуть время, без всякой надежды, да и без всякого времени, в общем-то, еще глубже погрязая в том, что не сводимо к человеческому языку, к человеческим понятиям, переходя от безысходности на какую-то странную пародию пророчеств или сюрреалистических текстов, проводя сумасшедшие аналогии и изобретая идиотские перлы.
Я устал от бесполезной борьбы с самим собой, мне надоело слушать кого-то сидящего во мне и бубнящего прописные истины или параноидальный бред, который незамедлительно, словно вирус, поражает всего тебя, все твои мысли и чувства, и ты даже в обычном чайнике видишь угрозу так горячо ненавидимому тобой человечеству. Что нужно заткнуть в самом себе, чтобы назойливый шепот пропал навсегда?
Где найти такую же кнопку в самом себе, чтобы одним нажатием можно было бы остановить мысленную речь, а другой - ее запустить, как пленку в диктофоне, лежащем в кармане брюк, врезаясь болезненно в затекшее бедро и этим наводя меня на пусть не спасительную, но рождающую определенные надежды мысль, и я следую ей незамедлительно, то есть с трудом отклеиваю ладонь от набалдашника ручки, к которому она пристала, как к промороженному металлу, и мне внезапно кажется, что я оставил на нем большие куски примерзшего мяса, поворачиваюсь к двери спиной, медленно, с трудом, точно ржавый винт, вворачивающийся в березовый брусок, соскальзываю по рваному дерматину вниз, пытаясь одновременно скользить ногами по полу, но голые ступни издают ужасающий скрип и отказываются двигаться дальше, так что тело еле-еле умещается в промежутке между дверью и коленями.
Острые чашечки упираются мне в щеки, а я в таком скрюченном виде пытаюсь нащупать рукой диктофон, достать его из кармана. Но натянувшаяся ткань трещит от напряжения, машинка приросла к бедру, и приходится все-таки еще раз поднапрячься, перекатиться на левую ягодицу, разгрузив на мгновение правую ногу, и вытянуть ее вперед. Диктофон освобожден, я выворачиваю его из кармана, нащупываю пальцем знакомую кнопку, вдавливаю ее и колесиком добавляю громкости, что бы мой голос был слышен и за дверью.
На что я надеюсь? Что услышав мои откровения нежданный гость, потенциальный клиент небезызвестного т.Яйцова, повернется спиной к моей двери и бросится наутек вниз по лестнице? Что длинный монолог надоест девушке, и она плюнет на свою опасную задумку, повернется спиной к двери и начнет спускаться с лестницы? Напрасно. Вот оно - практическое воплощение вечной дилеммы свободы выбора и судьбы, от которой, по преданию, не уйти. Мы свободны и поэтому найдем миллион причин, чтобы покориться року, ползти у него на поводу, трепыхаться, как щенок, которого ведут топить, гавкать и вцепляться зубами в подвернувшиеся ноги прохожих, получая в последние минуты своей жизни ответные пинки и ругательства.
- Кто там, - стараюсь пострашнее проворчать я, не удосужив придать бурчанию вопросительности.
- Не дадите бедной девушке водички попить? - раздается в ответ голосок, и перед моим мысленным взором возникает обманчиво прелестное видение гения чистой красоты, правда давно не мытого.
Кряхтя я поднимаюсь с пола и бреду в комнату за ножом.
Глава десятая. Черная королева
Вика и Максим сразу поняли, что их план полетел к черту. Они находились на семьдесят втором и, когда-то, не последнем этаже здания, расположенного в бывшей деловой части города и наверняка имевшего даже собственное название, однако не сохранившееся с тех времен, когда над семьдесят вторым должны были громоздиться еще и семьдесят третий и семьдесят четвертый и, по слухам и преданиям, аж сто тридцать седьмой этажи унылого, застекленного свинцовыми окнами обелиска с широченными коридорами, огромными конференц-залами, словно приспособленными для ведения боевых действий и партизанских войн в смутные времена, что, впрочем, там и делалось, и где можно было без опаски вести артиллерийскую подготовку, так как снаряды не долетали бы до потолка и противоположной стены, что, собственно, здесь тоже делали, так как во время вынужденной прогулки снизу до верху Максим и Вика неоднократно встречали сквозные дыры в полах-потолках - видимо, где рванули минометные заряды, осколочные и кумулятивные штучки, шариковые и вакуумные бомбы, да полыхнула и парочка небольших тактических ядерных бомб, одна из которых превратила нижние уровни здания в один грандиозный холл, с черными, спекшимися в стекло стенами, очень эффектно отражающие установленные там прожекторы и ярко освещенные подъемники, а другая как раз и укоротила циклопический шпиль, также эффектно выровняв и задекорировав большую площадку, теперь ловко приспособленную для посадок частных вертолетов и небольших самолетов с вертикальным взлетом или короткой взлетно-посадочной дистанцией.
Аэропорт сам по себе особой популярностью не пользовался, так же как и любой способ передвижения, связанный с подъемом в воздух на виду у безжалостных "черных акул", не очень-то разбирающихся - кто прав, а кто и совсем не виноват; под прицелом армейских зениток, управляемых голодными, скучающими солдатами, нередко пытающихся стрельбой по воздушным целям отвлечь себя от извечных казарменных бесед на темы хавки и баб; а так же под неусыпным взором автоматических систем ПВО, сплошным кольцом окружающих город и нередко палящих по кому угодно, будь то вертолетные расчеты, всегда аккуратно подающие позывные "свой-чужой", частная авиация, не признающая никаких правил пользования воздушным пространством, неопознанные летающие объекты, слишком надеющиеся на свои инопланетные технологии, а так же случайные воздушные шары, облака, птицы, а иногда, при хорошей погоде, и само солнце.
В этот раз погода, как никогда, выдалась для полетов - низкие черные облака, пропарывающие брюхо о вершину небоскреба, выбрасывая из чрева плотные сгустки крупного града и мельчайшего острого снега, разгоняемого на этой высоте шквальным ветром до космических скоростей и в кровь режущего неосторожно обнаженную кожу лба и щек; жуткий холод, от которого застывала смазка в оружии и поэтому с большим трудом удавалось передернуть затвор, загоняя в ствол пулю, а уж надеяться на то, что оно еще и выстрелит, пожалуй, не стоило для собственной безопасности; а также смерзались мышцы лица, отчего к нему намертво приклеивалось то выражение, которое было у вас перед тем, как вы вышли на мороз, и которое уже нельзя согнать никакими растираниями, спиртовыми примочками, горячими парафиновыми масками, и теплилась надежда только на нож пластического хирурга, если отныне выражение физиономии не удовлетворяло вас вечной глупой ухмылкой или не менее идиотским удивлением.
Облачность, ветер и холод наверняка ослепили недремлющие ока станций слежения, загнали в казармы солдат, где отнюдь не было теплее, чем на улице, но щелястые, кривые, изуродованные стены кое-как ограждали от шквала, что метался по улицам города загнанным, голодным хищным зверем, чего вполне хватало на то, чтобы залезть под несколько матрасов, со свалявшейся в неудобные комки ватной начинкой и вываливающейся из прорех трухой, укрыться казенным синим одеялом, тонким и драным, желательно с головой, если позволяют его размеры, а если не позволяют, то не снимать с ног тяжелые, грязные говнодавы, в которых ноги распухают так, что складки кожи, возникающие на икрах, свешиваются чуть ли не до половины голенищ, и от которых разит так, что нужно очень постараться, дабы привыкнуть к зловонию, если уж нет никакой возможности выставить сапоги проветриваться на улицу на растерзание ледяному ветру.
Город и небо обезлюдели, пустовало здание аэропорта, напоминающее загородный домик по архитектуре, но не по месту расположения - на самой верхотуре небоскреба, у края обнесенной невысоким бордюрчиком взлетной полосы с горящими посадочными огнями и поверхностью, слабо светящейся от радиации, напрочь выводящей из строя электронику садящихся самолетов и вертолетов, что требовало от пилотов специфических навыков, как то - садиться вслепую, ориентируясь на собственные колени, и привыкнуть к тому, что двигатель нередко отказывает как при посадке, так и при взлете, из-за чего не раз и не два приходится брякаться на землю.
Домик прятался в лесу разнокалиберных антенн, которые непонятно для чего служили, учитывая особенности местной навигации, и столь явно напоминали железные елки, кипарисы, дубы, пальмы и прочую экзотическую растительность, что невольно закрадывалась мысль о неслучайности такого сходства, и что вовсе не антенны были, а вычурные творения скульптора-авангардиста, чья мастерская располагалась на этом семьдесят с чем-то этаже до тех пор, пока умная бомба с совершенными мозгами, нано-воображением и электронным юмором не решила вынести на суд зрителей столь самобытное искусство, для чего и грохнула в пыль пятьдесят этажей и пару тысяч человек в придачу с художником.
Был он (домик) скручен, склепан из мощных бронированных плит, притащенных сюда с какого-то раскуроченного противоатомного убежища, настолько в нем все оказалось продумано для долгой и комфортабельной смерти - когда-то герметичный шлюз, переделанный в обычный вход, но со все еще хорошо действующей гидравликой, бесшумно распахивающей и захлопывающей дверь от одного легкого прикосновения; круглые хрустальные окна с менисковыми насадками, не только легко противостоящими ударным волнам, автоматным очередям и прямым залпам башенных орудий, но и открывающие неискаженный, без всяческих астигматизмов, вид на возможно живописное атомное пепелище.
Непонятно, как сюда было доставлено данное чудовище, весившее не одну сотню тонн, разве что стоило предположить, что некий атомный взрыв все-таки действительно имел место совсем рядом с убежищем, отчего убежище и закинуло сюда без единой царапины, наподобие того, как шальные смерчи уносят громадные грузовики и в целости и сохранности опускают их на чей-то особняк или прямо на голову. Но, независимо от способы попадания, дом пришелся как нельзя кстати и, к тому же, попал в руки такому же анонимному эстету, впрочем, судя по стилистическим особенностям и художественному почерку, не состоящему даже в дальней родственной связи с творцом местных антенн.
В отличие от "железного" авангардиста, который по справедливости и должен был бы заполучить заказ на оформления Домика Того, Кто Живет на Крыше, данный талант придерживался эстетики художников-передвижиников и безымянных творцов псевдонародного стиля, торгующих жуткими матрешками, деревянными пасхальными яйцами, бабами с лебедями, и кричащих на блошиных рынках сиплым пропитым голосом: "Подходи, не ленись. Покупай живопИсь!".
Стиль "титаник" он не переваривал органически и сотворил своеобразное чудо, тщательно обшив наружность убежища (кстати сказать, достаточно непростую по геометрии, с разнообразными выступами, сливами, радарами, орудийными амбразурами, кранами, турелями и прочей топологией) обычными, необработанными досками, которые приходилось не единожды распиливать, склеивать, инкрустировать, выпиливать фигурно, шкурить, морить, сверлить, дабы они прилегали к стальным бокам убежища настолько плотно, что несведущий человек поддавался на обман и выпускал по домику слабую струйку автоматно-пулеметной очереди или, на крайний случай, парочку шумовых ракет, от которых, как он считал, забавная лачуга должна была рассыпаться, словно карточная, но замаскированное убежище лишь посмеивалось от щекотки и выпускало в ответ несколько кумулятивных снарядов, после чего количество наивных людей в городе значительно сокращалось.
Сверху бронированное чудовище венчала двускатная крыша с резными наличниками в виде ухмыляющихся петухов, где пряталась скорострельная зенитная пушка, для которой однако не предусмотрели какого-либо раздвижного отверстия, позволяющего патрулировать небо и поражать вражеские цели, из-за чего несколько раз во время острых ситуаций приходилось стрелять прямо сквозь крышу, превращая последнюю в самое необычное решето в мире, но потом виновные честно ее чинили и зенитка дожидалась следующего раза, уютно скрытая от дождя и снега.
Круглые иллюминаторы также декорировали ставни и наличники, а входной шлюз прикрывала массивная дубовая дверь с накладными медными петлями, большим кольцом вместо ручки и непонятно для чего сделанным замком, который, как не удивительно, работал, хотя еще никому не пришло в голову всерьез им воспользоваться. К двери вели две ступеньки, а перед домиком стояла примитивная скамья - толстая доска на двух столбиках, довершавшая это совершенно дичайшее зрелище. Впрочем, какой-нибудь идиот-психолог наверняка придумал бы этому глубокомысленное обоснование, указывая на несомненное сходство декорированного убежища с архетипом, достоверно изображенным в детских книжках, на который не должна подниматься рука и у самого последнего отморозка. Возможно в этом что-то и было, раз данное место стало единственной посадочной площадкой в этой части города и никто еще не додумался заняться им более серьезно с применением сейсмического оружия и вакуумных бомб.
Внутри же домик ничем особенным не поражал, так как безымянного мастера то ли убили, то ли ему надоели бесконечные столярные работы, и внутри убежище сохранилось практически в первозданной красоте - голые клепанные стены, обильно покрытые смазкой, настолько шибающей своим запахом в нос впервые появившегося здесь человека, что стойкая вонь въедалась в ноздри и сопровождала несчастного еще дней десять после этого, придавая еде, людям, цветам, дерьму и трупам некий налет искусственности и аромат широких фракций летучих углеводородов.
Здесь также имелись тянущиеся по потолку, полу, стенам запутанные связки разнокалиберных труб, которые безбожно протекали и выпускали в окружающую их среду фонтаны горячей и ледяной воды, обжигающего пара, из-за чего большое помещение, играющее роль зала ожидания, превращалось в мрачный подвал из фильмов ужасов, где не хватало только громадного вентилятора на стене, который, в общем-то, здесь был, но его какие-то умельцы - золотые руки приладили к самолету, самонадеянно после этого вновь поднявшегося в воздух, а тащить винт-пропеллер снизу, где тот теперь валялся вместе с обломками машины, никому не хотелось.
В зале ожидания прямо на трубах расположились ряды алюминиевых стульев, согнутых как раз таким образом, чтобы стоять более-менее прямо, ради чего пришлось пожертвовать ровными и гладкими поверхностями сидений, превратившихся в зазубренные, продырявленные куски металла, словно под каждым в свое время взорвали небольшую мину направленного действия; около шлюза стояла контрольно-пропускная стойка, давно пустующая из-за ее абсолютной ненужности, ибо те времена, когда пассажиры авиарейсов проходили паспортный контроль и личный досмотр давно миновали, и любые попытки ввести их в этом месте наверняка привели бы к укорочению небоскреба еще этажей на семьдесят.
Что еще? Еще в глубине дома, в совсем крошечной комнате гудел механизм подъемника, на котором и приехали Максим с Викой.
Когда они прибыли на место, Максим обошел все закоулки домика, заглянул во все щели, куда только мог пролезть его нос, а куда не мог - потыкал штык-ножом, что оказалось нелишним, так как под одной из горячих труб он наткнулся на крысиный выводок, который ему пришлось перестрелять, засунув в ту же щель уже не нос или нож, а дуло пистолета, после всего этого пришедшего в относительную негодность - Максим посчитал ниже своего достоинства счищать с него клочья крысиных шкурок и кровь и выкинул оружие за дверь.
Попутно он хотел обследовать и наружное пространство, проверить посадочную площадку, размяться на ней, так как лифт, на котором они сюда приехали, оказался настолько тесен для двоих и плелся так медленно, что будь Максим нормальным, среднестатистическим человеком, он где-то на уровне тридцатого этажа, мимо которого они протащились минут через сорок после посадки, должен был бы уже изнасиловать или убить Вику, так как даже ее плоская грудь, чисто символически оттопыривавшая черное маленькое платье (ее пальто висело на специально для этого предусмотренном крючке), большой нос, коротко обкромсанные волосы и печальные карие глаза, предававшие ее лицу вполне определенное сходство с некоторыми братьями нашими меньшими, за что Максим про себя и называл ее "крысенышем", должны были вызвать со скуки и тесноты или приступ острого сексуального желания, превращающего и самые блеклые творения в ярких красавиц, или не менее острую ненависть к существу, столь беззастенчиво нарушившее его субъективное пространство, что превращало даже ярких красавиц в блеклые творения неопределенной половой принадлежности.
Первая попытка открыть дверь у него не удалась. Если сам шлюз распахнулся немедленно, повинуясь легкому касанию пистолетного ствола, забитого крысиной шерстью, то декоративная дверь, наоборот, оказала столь могучее сопротивление, что Максиму пришлось упереться в нее уже двумя руками, причем пистолет совершенно случайно уткнулся ему чуть ли не в рот, и отвесить ей хороший пинок, отчего она наконец-то соизволила распахнуться, впустив в тамбур, к счастью изолированный от зала ожидания, ветер и снег, которые острыми и тупыми когтями мгновенно исполосовали лицо Максима, как будто дикие бешенные кошки, но при всем таком несчастье его очки были удачно задуты с кончика носа на переносицу, что и спасло ему глаза.
В пурге пистолет сразу же затерялся, да и Максим не обратил на него внимания, сосредоточившись теперь уже на захлопывании проклятой двери, словно примерзшей к стене домика, потратив на это гораздо больше сил и крови, в прямом и переносном слове, так как ему пришлось не единожды вывалиться из шлюза, вырываемому оттуда полощущейся на ветру, как парус, дверью, который, оказывается, все-таки значительно оберегал от "снежных кошек", не давая им в тесном помещение развернуть во всю красу и с чувством свои когти, с толком, с расстановкой поточить их о кстати подвернувшуюся небритую рожу.
Наконец, дверь была закрыта, пистолет утерян, лицо окровавлено, морда перекошена, мышцы натружено болели, на лбу наливалась шишка, поставленная напоследок вредной дверью, а плащ как-то подозрительно треснул на спине. Вика с интересом посмотрела на его физиономию, но ничего не сказала, устраиваясь поудобнее на более-менее сохранившемся сиденье, которое она для большего комфорта укрыла своим пальто и теперь могла не бояться порвать чулки и платье о подлую алюминиевую заусеницу. Оружия и компьютера при ней не было, и вообще она производила сегодня странное впечатление своей хрупкостью и незащищенностью, как будто обычная очаровательная женщина, хоть и слишком тощая, на чем, в общем-то, и строился весь план встречи дорогих гостей.
Вика задрала ногу на ногу, съехала по спинке чуть ли не в лежачее положение, подставляя свету и пару ажурную кайму чулок, и, устремив взор куда-то вправо и вниз, раздумывала о чем-то важном. Потом она разворошила аккуратно уложенное пальто, извлекла из кармана плеер, вставила в ухо наушник и принялась перематывать туда-сюда кассету в поисках нужной мелодии, оглашая помещение до дрожи противным визгом моторчиков и скрипом ленты, удивительно громкими для столь незначительного механизма.
Максим выбрал себе место на другом конце ряда, точно над дырой в трубе парового отопления, кулаком вбил самые опасные заусенцы в седалище, снял плащ и обнаружил, что худшие предположения подтвердились - от воротника до шлицы его украшала загзагообразная дыра, в отличие от подобных прорех образовавшаяся отнюдь не по шву, что затрудняло как починку, так и восстановление эстетического вида латанного перелатанного одеяния, побывавшего в таких переделках, после которых, по идее, не сохраняется ни сама одежда, ни тот кто ее в тот момент носит.
Живучесть самого Максима сказалась не лучшим образом на его гардеробе, ведь вещи не приспособлены жить так же долго и в таком же темпе и разнообразии жизни, но ему ужасно подходил этот широкий и относительно крепкий балахон, из-за чего он всегда носил с собой моток ниток и иголку, предназначенные для таких вот экстремальных случаев.
Максим снял с себя все навешенное на теле оружие, дабы ни одна железка не отвлекала от столь деликатного дела, и свалил арсенал грудой позади сиденья, отчего теперь над ним нимбом возвышалась скорострельная, разрывная и многозарядная смерть, словно уши зайца из цилиндра неопытного фокусника, и пришлось потратить еще насколько минут, устанавливая и раскладывая пистолеты, автоматы, пулеметы, гранаты и метательные ножи более компактно и удобно, после чего он мог свободно дотянуться до каждой боевой единицы и извлечь ее из-за спины в одно короткое мгновение. Как фокусник.
Помятый бронежилет снимать не стал, и поэтому выглядел достаточно странно, будто рыцарь на привале - хэбэшная оболочка изжеванных пластин истлела прямо на теле Максима, так как он не баловал себя частым раздеванием, предпочитая находиться в полной боевой готовности в любое время дня и ночи, и они, пластины, теперь держались лишь на внутреннем каркасе, полностью имитируя побывавшую в столетней и сразу же в тридцатилетней войнах стальную кирасу, хозяев которой неоднократно рубили двуручными мечами, затаптывали конницей, попадали чугунными ядрами и скидывали со стен крепостей.
Максим выковырял из кармана поддетой под бронежилет рубашки, которую, кстати, тоже не злоупотреблял снимать, и если износ ее нательной части по понятным причинам было невозможно оценить, то рукава демонстрировали столь живописные прорехи, не столько скрывая, сколько обнажая немытые мускулистые руки с чугунными бицепсами, причем судя по их цвету (рукавов, а не бицепсов), несложно было предположить, что они являются единственной более менее сменной частью Максимова гардероба, ибо их клеточка ни в коей мере не подходила к однотонной серости остальной рубашки; так вот, он выковырял оттуда большой моток черных ниток, проткнутых устрашающих размеров закопченной иглой, которая при желании могла легко превратиться в опасное оружие, отмотал от него необходимых пару метров, которых по его мнению могло вполне хватить для грубого и быстрого сшивания плаща, вгрызся в нить крепкими зубами, заскрипев ими не тише Викиного магнитофона, засунул остатки клубка в карман, долго примеривался, щурясь сквозь черные очки, к игольному ушку, одним точным движением попал в него обмусоленным концом нити, что неудивительно, учитывая его чудовищные размеры, разложил поудобнее плащ у себя на коленях, отчего воротник устроился на животе, а низ возился по полу, и Максим умудрился встать на него грязнейшими говнодавами, чего до поры до времени не заметил, и принялся втыкать иглу в плотную ткань, словно нож в тело врага, и с теми же результатами - из плаща не лилась только кровь, а величина дыр, остающихся после ударов, и звук разрезаемой одежды полностью соответствовали нападению на мирного гражданина убийцы-маньяка с мясницким тесаком.
Между тем Вика нашла нужную мелодию, выдернула из уха наушник, врубила магнитофон на полную мощность, оказавшуюся опять же удивительно большой для столь маленького приборчика, и внутренности зала ожидания, до сих пор наполненные лишь звуками портняжьего мастерства Максима, шипением пара, капелью воды с потолка и бульканьем фонтанчиков из лохматых труб, огласились ритмичной румбой, что выглядело совершенно дико, но поразительным образом дополняла колоритную картину встречи дорогих гостей - рыцарь на привале, чинящий попону своей лошади, почти скрытый клубами дыма, как будто он по рассеянности или от холода присел задом точно в костер, сексапильная дамочка, с невинно-удивленным взглядом крысеныша, впервые взглянувшего на свет божий, и задравшимся чуть ли не до пояса крошечным платьицем, открывавшим живописный вид на белую полоску кожи между ажуром черных трусиков и чулок, вызывая у мужчины не столько желание, сколько успокоение от того, что под юбкой не прячется какая-нибудь скорострельная базука и можно спокойно полюбоваться на хорошенькую девушку, не хватаясь судорожно за пистолет и не ожидая подлого выстрела куда-нибудь в область затылка.
Вика сначала притоптывала в такт музыки своими зашнурованными высокими ботинками, основательностью и неизносимостью напоминающие макимовы говнодавы, но более изящные и не портящие эстетический вид тощих (или стройных) ног, потом принялась прихлопывать ладошами, ерзать попой по шелковому подкладу расстеленного на стуле пальто, качать головой, улыбаться, потом задрала и задрыгала ногами, активнее задвигала острыми локтями, затрясла шапкой волос; глаза заблестели, в них заплясали огоньки, и, в конце концов, не выдержав зажигательности ритмов, Вика соскочила со стула и принялась отплясывать по всему залу, в одиночку, совсем не нуждаясь в партнере.
Максим поглядывал на нее из-за завесы пара поверх усеянных крупными водяными каплями очков, не отрываясь от своего важного дела, и, нечего не понимая в танцах, все-таки признавал, что Вика смотрелась великолепно, хотя и не соответствовала никаким канонам как по телосложению, так и по танцевальному рисунку. Какой-то намек на румбу здесь, наверное, можно было усмотреть, но только если ты имел хоть какое-то представление о ней, а ежели не имел, то почему-то возникала аналогия с шаманским камланием, индейским боевым танцем и комплексом гимнастики неизвестной школы, которые девушка потрясающе нанизывала на мелодию, как на серебряную проволоку нанизывают жемчужины, полностью скрывая ее блестящим перламутром и изгибая таким образом, каким было необходимо для воплощения замысла ювелира.
Теперь музыка подстраивалась под плавные движения рук, бедер и ног, она послушно замедлялась и так же послушно увеличивала темп, в ритме проступали и тут же исчезали не столько возбуждающие, сколько гипнотизирующие тона, откровенно сексуальные движения набравшей откуда-то пухлости попы и живота сменялись холодной и медленной гибкостью плоскогрудой змеедевы, аромат любви и страсти перебивался ядовитыми флюидами, вместе с тем намекавшие на не менее сладостную смерть, и Максим поймал себя на том, что глаза его прилипли к Вике, для чего он незаметно для себя завел их под самый лоб, так что мышцы глазных яблок мучительно заныли, помогая стряхнуть очередное наваждение, и ему пришлось оторваться от напарницы, но он не успел даже посмотреть на дело рук своих, так как уставшие глаза протестующе закрылись, а разум чисто рефлекторно почти провалился в хорошо обжитую яму сна, если бы пошедшая не туда, куда нужно, игла, не воткнулась вместо плаща в беззащитную ладонь, так что Максим сразу же проснулся и отдернул руку, при этом, опять же чисто рефлекторно, потянувшись к куче оружия, разложенного за спиной.
Черный безобразный стежок шел криво даже относительно зигзагообразной прорехи, собирал уродливые складки, торчал плохо натянутыми петлями, несколько раз завязался в большие узлы, но Максима он полностью удовлетворил. Он лизнул уколотую и зудящую, как от укуса комара (размером с собаку), ладонь, но язык наткнулся на неприятно шершавую, негигиеничную, лоснящуюся от грязи замшу, ставшую из желтой черной, и Максиму долго пришлось отплевываться, чтобы избавиться от гадостного ощущения во рту, а когда слюна кончилась, то и просто соскребать с языка въедливые частицы пальцами, так что тот в конце концов распух, заболел и потерял вообще всякую чувствительность, но Максима это устроило и он зажал его между зубами, что, как он считал, должно было утихомирить боль. Кончик языка выглядывал между зубов, придавая Максиму вид здорово раскормленного дауна, тем более что очки скрывали глаза, а царапины на лице и клубящийся пар странным образом только подчеркивали эту иллюзию.
В то же время дверь шлюза распахнулась от мощного толчка и даже встроенная гидравлика не спасла ее от сильнейшего столкновения со сложной системой труб, ветвящихся как раз около входа, из-за чего некоторые из них прогнулись, тонкая обшивка пошла трещинами, места спайки расклепались, оттуда ударили новые гейзеры, окончательно заклубившие зал ожидания, и под аккомпанемент Викиной музыки, шипение пара и воды в помещение вошли долгожданные гости.
Максим и Вика, как оказалось, не слышали шума вертолета, доставившие клиентов, то ли из-за рева ветра, то ли из-за румбы, то ли просто от невнимательности, но это мало что могло изменить - в любом случае план пришлось менять на ходу, импровизируя и дурачась. Вика продолжала танцевать, Максим застыл с маской дебила на лице, но на него и так не обратили особого внимания, лишь профессионально мазнув по разнагишавшейся, безоружной, заржавевшей фигуре Железного Дровосека, а потом удивленно и восхищенно сосредоточившись на кружащейся девичьей фигурке.
Процессия продолжала мучительно долго втягиваться в дверь, как длиннющая, плотно позавтракавшая и пообедавшая змея, молчаливо и увесисто играя мышцами, бряцая оружием, сверкая компьютерными терминалами на глазах, покачивая чудовищными складками жирной плоти, свиваясь кольцами на небольшом пространстве между шлюзом и проходом в подъемник, уплотняясь, наливаясь, набухая уже как пиявка, так что еще через несколько секунд она бы лопнула, хаотично растекаясь по железной емкости, теряя все свое тактическое преимущество, но тут, гремя оружием, цепляясь за стулья и трубы свисающими с пулеметов, как уши спаниелей, лентами с зелеными кончиками трассирующих пуль, не забывая водить из стороны в сторону дулами, раструбами, излучателями, выставив вперед колоссальный живот-дирижабль, поддерживаемый широченным кожаным ремнем, защелкнутым на большой амбарного типа замок, и толстыми резиновыми помочами, вырезанными, судя по оставшимся рубчикам, из протектора от грузовика, с настолько широкими брюками, что развевающиеся штанины занимали чуть ли не все пространство между рядами стульев, квадратными бахилами на ногах, сильно смахивающими на ступни гиппопотама, удав-телохранитель устремился вперед, не отрывая глаз - маковых зернышек от Вики, потрясая восторженно разлегшимися на плечах щеками и потея таким крупными каплями пота, что в них можно было захлебнуться.
Процессия под музыку и в ритме румбы приближалась к Вике, шлюз к этому времени захлопнулся, и все должны были быть в сборе, хотя в толпе нельзя было сразу же определить тот центр кристаллизации, ту ось, вокруг все крутилось и на который все осаждалось, и это было разумно, так как времена крутого выпендрежа прошли, все имели зуб на всех, красивые вещи и бронированные машины вызывали не столько уважение, сколько ничем больше не сдерживаемое желание врезать по ним из пушки, и поэтому первой заповедью "сыночка" было: затеряться в толпе, желательно себе подобных, что опять же не составляло труда, ибо даже последний идиот вполне гармонировал с ним блеском интеллекта, лежащего на его благородном, низком, заросшем шерстью лбу.
Впрочем, разбираться с этим было некогда ни Вике, ни Максиму, вернувшемуся к шитью, решив наложить на плащ еще парочку швов в наиболее прорехоопасных местах, так сказать, соломку подстелить, и теперь он решал трудную задачку из области сопромата, качественно вычисляя критические области, их местоположение и геометрию. Первой же мыслью у него было внимательно осмотреть подмышки, но он понял, что опоздал и намного - там красовались такие махровые дыры, что никакие швы их бы не заделали, только - заплаты из родственного материала, с которым опять же возникали свои проблемы - такой плащ у Максима имелся в единственном экземпляре, а копаться на помойках в поисках аналогичной продукции не хотелось.
Вика целиком погрузилась в музыку, темп которой стал убыстряться, девушка тяжело дышала широко раскрытым ртом, мокрое платье плотно облепило ее фигуру, отчего сквозь тонкую ткань стало легко разглядеть все Викины анатомические и гардеробные подробности, движение мышц живота и бедер, отсутствие лифчика (да и на кой он ей?) и оружия, еле заметную полоску трусиков, что полностью пригасило какое-либо ощущение опасности, готовности дать немедленный отпор вооруженному до зубов врагу, до последней капли крови драться за жизнь подопечного, подчиняясь принудительному психо- и хемиокодированию, и руки телохранителей облегченно расслабились, в ушах их гремела румба, превращая адреналин в тестероны, автоматы и пистолеты немножко повесили носы от слабого разочарования в ситуации, оказавшейся простой, как капсюль, их холодные железные спины запотели, согреваясь в теплом, относительно улицы и неба, оказавшихся во власти мороза и урагана, помещении, пар исподволь проникал в микросхемы терминалов, разъедая золотые контакты каким-то таинственным реагентом, загадочно оказавшимся в обычной воде, в результате чего по яркому, контрастному, черно-белому миру пошли небольшие помехи, неслышимые человеческим ухом сигналы, вплетенные в Викину музыку, подавали идиотские команды и подсаживали стелс-вирусы в программы сканирования, и компьютеризированные бойцы раздраженно застучали пальчиками по аппаратным блокам, завертели насекомоподобными головами, но было уже поздно.
Толстяк, как главное стратегическое оружие, продолжал шествовать впереди толпы, раздвигая пузом воздух и пар и взгоняя перед собой нечто вроде ударной волны, распушившей Викины волосы, в руках у него был малоизвестный гибрид скорострельного пулемета с гранатометом, как и всякая подобная эклектика - вымученный уродец с расположенными друг под другом разнокалиберными дулами, в одно из которых можно было затолкать пресловутую репку из сказки, а в другой - морковку из ее ненаписанного продолжения, живописно украшенный двумя коробами сверху и снизу, которые, если не приписывать анонимному конструктору особых интеллектуальных способностей, должны были представлять магазины, что окончательно превращало эту железяку в квазимодо своего рода-племени, к тому же столь чудовищный гаджет должен был весить невероятно много, что окончательно превращало его лишь в устрашающий декор, колоритно дополняющий хозяина.
Впрочем, толстяку вообще не стоило давать оружия в руки, - предназначение его было совершенно другим и, собственно, из-за этого Вике и Максиму пришлось на ходу переделать план, который превращал девушку в основную ударную силу, на которую и возлагалась сомнительная честь принять дорогих гостей, а Максим становился лишь пассивным статистом, наблюдающим за тем, чтобы церемония не отклонялась от давно прописанных и утвержденных канонов, чтобы гостей встречал почетный караул, торжественный марш, флажки в руках женщин и детей, черные лимузины и мотоциклетный эскорт.
Когда толстяк приблизился к Вике на расстояние своего "квазимодо", то стало ясно, что девушке придется или запрыгнуть на потолок, или чуть-чуть повисеть на обжигающих трубах парового отопления, пропуская телохранителя, если только она не намерена пятиться вплоть до самого подъемника и уже там быть окончательно раздавленной брюхом-прессом, но Вике такая перспектива очень не понравилось, заниматься акробатикой ей не хотелось, скакать, как газель она уже устала, и ей ничего не оставалось, как, прижавшись к мокрой стене, пропустить немного вперед раззявленные глотки пулемета-гранатомета, аккуратно взять его пальцами за цевье и приклад, сделать хитрое движение этим агрегатом, стряхивая с него чуть ли не лопающиеся сосиски пальцев, при этом заехав владельцу очень удачно в пах и пару раз по черепу, что должно было даже самого стойкого евнуха отправить в глубокий нокаут, однако распухшее чудо природы лишь крякнуло, даже не фальцетом, поморгало глазами и сделало почти удавшуюся попытку вернуть обратно любимую игрушку.
Вика не ожидала такой прыти, к тому моменту совсем запутавшись в выступах, курках, магазинах, компенсаторах и прикладах трофея, который к тому же оказался намного тяжелее, чем виделось на самый пессимистический взгляд, пригнув девушку, в отчаянии прижавшую к себе кусок железа, точно родное дитя, почти к самому полу, так что Максим вяло подумал - сейчас она окончательно переломиться, словно тоненькая березка, принявшая на себя удар громадного, чадящего солярой бульдозера, но девушка собралась, отступила на шаг, потеряв хорошую позицию, но выиграв мгновение времени, хватившего на то, чтобы приподнять дуло "квазимодо", наткнуться на спусковой курок и выпустить по толстяку длинную очередь свинцового серпантина, чтобы знал потом как лапать своими окороками беззащитную девчонку.
Пули в клочья разорвали костюм толстяка, резиновые подтяжки бичами свистнули в воздухе, здорово задев кого-то сзади, судя по раздавшимся воплям, пузо выпустило эффектные фонтаны крови, прямо как в старинном фильме ужасов, но это оказалось единственным ущербом, причиненным телохранителю, - вся убойная сила растеклась по чудовищным жировым складкам, пули завязли там, как в болоте, по обнажившейся коже от дымящихся дырок побежали круговые волны, толстяк почесался, набычился и продолжил движение.
Максим слышал о таких чудесах природы, но первый раз видел их в действии, поэтому в нем шевельнулось нечто похожее на любопытство, он воткнул иглу в плащ, приготовившись внимательно наблюдать за схваткой. Вика не впала в панику и не совершила ошибку, бесполезно расстреливая обойму. Она тряхнула мокрой головой, разбрызгивая капли во все стороны, удивительно точно попав в ритм так и не замолкшей музыки, выпучила глаза, оскалилась, сделавшись действительно похожей на разъяренную крысу, подалась навстречу толстяку, втиснула ему в живот пулемет, немедленно полностью утонувший в жировых складках, и титаническими усилиями сдерживая напор телохранителя, отчего на ее тощеньких руках вспухли неправдоподобно большие бицепсы, сделала первый выстрел из гранатомета.
Стойкости толстяка можно было только аплодировать - он с достоинством выдержал взрыв, разворотивший на этот раз ему весь живот, раскрывшийся словно чудовищно крупный бутон орхидеи - цвета слоновой кости с ярко-красными прожилками и крапинками, но при этом не выпустив из себя ни единого осколка, ни одного язычка пламени, лишь отрыгнув изо рта черный клубок дыма, будто Змей Горыныч, мучащийся изжогой.
Кровавый дождь окатил Вику с ног до головы, превращая не столько толстяка, сколько ее саму в жертву мафиозной разборки, но на девушку это также не произвело впечатления, она только сморгнула с длинных ресниц вязкие капельки, сплюнула, втиснула "квазимодо" в образовавшуюся яму и сделала очередной пуск.
На этот раз спина телохранителя взорвалась клочьями пиджака и рубашки, кожи и жира, осколками и огнем, разметая, словно шаром от боулинга, стоящие позади фигуры-кегли; толстяк дернулся, но все еще оставался жив, и даже насажанный на двойное дуло продолжал держаться на ногах, зыркать глазами, обильно потеть и размахивать короткими руками, пытаясь дотянуться до Вики, которой поэтому пришлось отпустить цевье, благо что пулемет-гранатомет теперь плотно застрял в теле, перехватить поудобнее приклад и немножко отступить, чтобы толстые пальцы-сосиски месили воздух как можно дальше от ее тела.
Теперь Вика оказалась недосягаема для пуль телохранителей. Если в первые мгновения они не стреляли, так как не видели что же происходит в районе живота толстяка, какого рода заминка там случилась, заставив его отступать, наступать, вздрагивать, взрываться, выпуская из спины осколочную гранату, то потом стрелять стало совсем уж бесполезно - пули застревали в этом чудовищном ходячем куске сала, метательные ножи намертво увязали в нем, а переносными мортирами и самоходными гаубицами дорогие гости запастись не удосужились.
С другой стороны Вика тоже лишилась свободы маневра и могла лишь немного ворочать в толстяке его "квазимодо", скашивая в узком растворе подвернувшихся людей, пока те не сообразили поприжиматься к стенам, повиснуть обезьянами на трубах, что выглядело бы забавно, если не обращать внимания на выпотрошенные тела тех, кому не повезло вовремя сообразить или не хватило места чтобы укрыться.
К входной двери протянулась кровавая ухабистая дорога, все стены и люди были замызганы красным, что, в общем-то, помогало им слиться с окружающей средой, а Вика прикладывала все усилия к тому, чтобы свободнее двигать пулемет в амбразуре живого дота, но тот, видимо застрял где-то между костей, сдавленный центнерами мяса и жира, и девушке оставалось лишь благодарить судьбу, что толстяк стоял, как колонна, держащая скособочившийся потолок, и если он его не удержит, то такая же кровавая дорожка, возможно более скромных размеров проляжет уже к подъемнику.
Ситуация была патовая. Противники могли сколь угодно долго стрелять друг в друга, тем более первый шок у телохранителей прошел, чудаки с компьютерными терминалами на глазах давно полегли, так и не разобравшись что же с ними случилось и почему реальный мир оказался столь отличным от мира виртуального, психологически высвободив профессионалов пистолета и кинжала от комплекса рабской зависимости от машинных данных, без которых, по мнению киборгов, нельзя и пернуть, в телохранителях взяли верх простые животные инстинкты, умное оружие с мыслящими пулями выброшено, на свет божий вынырнули обычные пистолеты и автоматы, воздух наполнился визгом рикошетов и глухими плюхами попаданий, больше, конечно, в толстяка, от чего его плечи и щеки разлохматились, а голова напоминала червивый гриб.
Вика сжалась в крошечный комочек, стреляя наобум и вздрагивая от новых фонтанов крови, выплескивающихся из появляющихся дыр на груди живого щита, но пули, на ее счастье, оставались в теле толстяка. Периодически в перестрелке наступали передышки, используемые на то, чтобы прокашляться, отплевываясь от попавших в рот частичек плоти и пороха, прочистить обгоревшие глаза от копоти, сменить обоймы, попытаться что-нибудь разглядеть в плотном дыму, бесполезно отыскивая более удобную позицию или путь к отступлению, которых не было, хотя для Вики последнее являлось бы лучшим выходом - показать, что она не будет препятствовать тому, чтобы дорогие гости после окончания официальной церемонии встречи, обмена верительными грамотами и фуршета мирно удалились в ту же дверь в которую они и вошли, - но, к ее большому сожалению, не для того устроен горячий прием - все должны остаться здесь, все до единого.
Поддерживая временные перемирия, используемые девушкой на то, чтобы смочить ладонь каплями воды со стены и протереть разгоряченное лицо, она давала им повод, крохотный шанс на то, что они смогут договориться, что они мирно разойдутся, что в пулемете рано или поздно кончатся патроны и гранаты, и поэтому дорогие гости не предпринимали особенно отчаянных и геройских деяний, на которые решаются только в безвыходной ситуации, пролагая путь к спасению исключительно собственными жизнями.
Черная королева загнала белых слонов, офицеров, пешки и скрывающегося под неизвестной пока личиной анонимного белого короля в угол доски, неторопливо скакала с клетки на клетку, огрызаясь и пугая вражеские фигуры, уклоняясь от офицерских шпаг, лошадиных копыт и крепостных орудий, однако своими, казалось бы хаотичными, действиями и ходами вырисовывая гармоничный, тонкий, неотразимый рисунок смерти. Сейчас уже было не до церемоний, когда сначала приходилось уничтожать второстепенные фигуры, а уж потом потрошить короля, сейчас не было дела и до правил, когда требовалось есть врагов по одиночке, тщательно записывая шаги и виновато улыбаясь расстроенному гроссмейстеру. Пора сделать решающий ход, смести всех и вся со своей и только своей доски. Но для этого пришлось пожертвовать собственным королем, что уже не смотрелось вопиющим нарушением правил.
Дождавшись относительной тишины, Вика уперлась босой ногой (туфли потерялись в суматохе боя) в живот толстяка, выдернула раскаленный "квазимодо" из уютной, обжитой дырки, попутно вытаскивая оттуда какие-то части человеческого организма, упитанному телохранителю не нужные; в воздухе распространился сильный запах поджаристой свининки, толстяк неправдоподобно быстро сдулся, оплыл восковой свечой, ноги его втянулись в тело, плечи расползлись широким треугольником, голова окончательно исчезла в складках жира, живот удобными ступеньками расстелился перед девушкой, и Вика мгновенно оказалась на господствующей возвышенности.
Дорогие гости не ожидали такого подвоха со стороны толстяка и ничего не успели предпринять в ответ, да и что они могли сделать против легконогой девушки, очень просто ворочающей казалось бы неподъемный "квазимодо" из стороны в сторону, как будто он сделан из папье-маше, что однако не помешало ему свинцовой тряпкой размазать уцелевших по стенкам, одновременно сшибая устоявшие до сих пор трубы и выпуская на волю зажатую в них водную стихию, с восторженным ревом покинувшую железную тюрьму водопроводов и отопления и так же стихийно наводя в зале ожидания некий порядок, смывая плоть и кровь в появившиеся от разрывов гранат большие рваные сливы.
Вода быстро наполнила помещение, розовея от крови, дошла до Викиных лодыжек, заставив девушку перебраться с окончательно превратившегося в тонкую лепешку толстяка на ближайший стул, - отопительного кипятка не хватало на то, чтобы согреть всю извергаемую трубами воду, и она оказалась ледяной.
Максим, наконец, разобрался с плащом, попытался его напялить на себя сидя на месте, но тут вспомнил о сваленном за спиной оружии, буквально выудил его из моря разливанного, стряхивая воду и протирая рукавом все того же плаща, нацепил металлолом, попутно запихивая совсем расшатавшиеся кевларовые пластины бронежилета в изорванные карманы, потом встал, не обращая внимания на воду, добравшуюся ему до колен (искусственных сливов не хватало и если не поторопиться, то всех в скором времени зальет с головой), встряхнул плечами, утрясая арсенал, осторожно надел свою латаную-перелатаную тряпку и побрел к Вике, при каждом шаге зачем-то вытаскивая полностью из воды ботинки, с которых вниз обрушивались красивые розовые водопады.
Он как громадный жук, чья некогда блестящая, с прозеленью спинка давно поблекла в преддверии холодов, до которой он дожил каким-то чудом, пережив и перелетав своих сородичей, лишившись всякого смысла своего существования и бредя туда, куда глядят фасеточные глаза, нисколько не заботясь о своей безопасности, выполз из плотного тумана, так и не замеченный полегшей ратью, и теперь мог более подробно рассмотреть место встречи.
Максим застал Вику в самый пикантный момент - она снимала трусики, и он имел сомнительное счастье в очередной раз лицезреть ее тощее тело с проступающими ребрами, отвисающие под собственной тяжестью вишенки сосков, тонкие ноги, хотя и прямые, но из-за промежутка между ними, не заполненного девичьей плотью, создающие обман зрения, наделяя их некой иллюзорной кривизной. Замызганное платье плавало в воде, туда же полетели окровавленные кружева и Вика, морщась, уселась голой задницей на острую спинку стула и требовательно протянула вперед левую ногу с неопрятно спущенным чулком, украшенным столь обширными дырами, что черный нейлон как-то затерялся среди них.
Максим понял свою задачу, содрал тряпку сначала с этой, а потом и с другой ноги парой лихих движений, причем во всей этой сцене имелось не больше эротики, чем в предыдущей серии избиения дорогих гостей. Вика кивнула, пошарила рукой, для равновесия дрыгая ногами, и отодрала от задней стороны спинки стула объемный черный пакет, в котором оказались большое махровое полотенце, белье, теплый комбинезон и кобура с пистолетом. Пока она вытиралась насухо, влезала в трусы и комбинезон, подвешивала в районе аппендикса пистолет и несколько раз выхватывала его из кобуры, проверяя точность установки ремней, Максим пытался визуально отыскать хоть одно уцелевшее тело.
Все оказалось тщетно, да не стоило и зрение напрягать, так как Вика сработала основательно, можно сказать - педантично, тем более без его помощи - все, что условно отнесилось к корпусу и конечностям, перемешалось в единой братской могиле, напоминая содержимое банки с консервированными цыплятами, зато все головы сохранились практически в неприкосновенности, валяясь на дне импровизированного водоема, к тому времени окончательно очистившегося от крови и ставшего изумительно прозрачным, словно в экзотических морях, отчего эти головы напоминали своеобразных моллюсков с хищно распахнутыми ртами и выпученными глазами, если, конечно, когда-либо существовали такие чудовища.
- Ну, и как мы теперь его найдем? - спросил Максим в воздух, в общем-то и не обращаясь ни к кому определенно и не ожидая, что гордая Вика ему ответит, ибо это так же было только ее дело, и если подходящей головы она прямо на месте не идентифицирует, то потащит их на себе все, но она почему-то все же соизволила замычать, забулькать, а когда он обернулся выяснить причину столь своеобразной реакции, то обнаружил девушку стоящей в напряженной позе с вытянутыми руками, сжимающими пистолет, и готовую в любое мгновение прыгнуть.
Булькали и мычали останки того толстяка, которые прекрасно сыграли роль долговременной огневой точки, а потом превратились в господствующую высоту, чтобы затем окончательно сдуться, как лишенный воздуха резиновый шарик. Максим достал штык-нож - наверняка Вика захочет забрать и эту голову, хотя бы в качестве памятного трофея, так как ясно было, что это явно не их клиент, и подошел к мычащей и булькающей куче, иначе и нельзя назвать, поразительно во что может превратиться обычное человеческое тело, пусть и чудовищно толстое.
Вика приблизилась с другой стороны, щеголяя предусмотрительно захваченными высоченными сапогами, достающими ей чуть ли не до пояса, убрала оружие и наклонилась над головой толстяка, немного возвышающуюся над водой тем, что когда-то являлось носом и ртом, а теперь уж точно представляющими налившуюся кровью, нежную мантию моллюска, шевелящуюся от еле заметного дыхания и попыток что-то сказать разнесенным пулями ртом, полным осколками белах зубов, перемешанных с нежным фаршем из языка. Максим последовал Викиному примеру, но так как бронежилет и вооружение не позволяли ему сгибаться с особой легкостью, он присел на корточки, то ли забыв о существовании воды, то ли не обратив внимание на то, что его зад глубоко погрузился в водную стихию, а ведь им еще предстоял выход на улицу, на мороз и ветер и, следовательно, его там ожидало еще одно захватывающее приключение.
В бульканье и мычание нельзя было разобрать ничего путного, но Вика почему-то медлила, не давая команды прекратить мучения несчастного, и Максим от нечего делать принялся бездумно резать ножом его толстенное плечо, вычерчивая нечто похожее на крестики-нолики. Отвлеченность ему помогла - как порой понимаешь корявый почерк, если не особенно вникаешь в смысл каждого слова, так и сейчас бульканье принимало осмысленную форму, мычание выстраивалось в слова, точнее даже не в слова, а только в два слова, очень простых и очень знакомых, но которые они никак не ожидали услышать в зале ожидания, превратившегося на какое-то время в бойню, от кого-то третьего, не входящего в Общество. Два слова. Два имени. Вика и Максим.
Работа им теперь предстояла грязная, тонкая, нудная и малоаппетитная. Это не из пулемета по живым людям палить. Особых навыков владения ножом ни Максим, ни Вика не имели, вернее, не имели в том смысле, что им до сих пор не доводилось упражняться в свежевании и скальпировании, так как все это являлось чересчур тонким искусством, а от них по службе требовалось что попроще - умело нанести удар, незаметно дернуть рукой и перерезать сонную артерию, или одним взмахом снести голову с плеч обычным кухонным ножом. Они поймали себя на том, что смотрят в глаза друг друга с тайной надеждой - кто-то напротив возьмет на себя гадкий, но необходимый труд, от которого, тем более, зависела чья-то жизнь.
Из членов Общества они знали только троих, включая и себя, работали так же исключительно тройкой, и до сего времени считали, что только они являются его действительными членами, поэтому никак не ожидали услышать от кого-то еще свои имена, что, в общем-то, свидетельствовало о принадлежности толстяка с прорехами к их компании. Максим ни в чем не считал себя обязанным Вике, но так как нож уже находился у него в руках, а девушка имела только пистолетом и искать другое режущее оружие, копаясь в останках, не хотелось, да и не было времени, то пришлось отстранить Вику от тела и самому приступить к первой части операции - срезанию с толстяка костюма, рубашки и нательного белья.
Вика не возражала и принялась в полной задумчивости бродить по мелководью, вынимая и загоняя обойму в пистолет. В гулкой тишине издаваемый лязг звучал особенно громко и гулко, отражаясь от железных стен и порождая мелкие волны по воде, не очень способствуя сосредоточенности и точности надрезов, но Максим не делал Вике замечания, поглощенный решением сложнейших топологических задачек. На костюме он сразу же и запнулся - тот оказался настолько обширен, необъятен, отягощен всяческими складками, кармашками, дырками, прорехами, непонятно для чего предназначенными швами в самых неожиданных местах, и имел столько слоев материи, розового подклада, сеточки, корсета, что нож порой запутывался в этом бедламе, хотя обычно резал все споро и без нареканий, но здесь, снимая слой за слоем, он почему-то оказывался в подобных местах, как будто в процессе препарирования стальное лезвие изгибалось, словно резиновое, извивалось змеей, делая все возможное для того, чтобы или продлить свое собственное удовольствие от распаковки тела, или боясь поранить его, для чего и отклонялось от наиболее опасных направлений. Максим намокал со всех сторон - мокрота с задницы поднималась все выше и выше, доходя, как он чувствовал, уже до пояса, а обильный пот дождем падал со лба, висков и щек на грудь, так что расширяющийся черный воротник грозил соединиться с такими же пятнами, расползающимися из подмышек.
Распоров костюм на столь мелкие клочки, что они усеяли окружавшую их воду, как опавшая ивовая листва, и теперь было просто невозможно представить, что они когда-то представляли собой единое целое, Максим добрался до рубашки в полосочку, инкрустированную множеством пластмассовых желтых и красных сердечек с разнообразными женскими именами, которые, вероятнее всего, входили с ней в единый комплект, ибо невозможно было представить столь активную сексуальную жизнь столь, мягко говоря, обширного человека, если только, конечно, он попросту не давил своих возлюбленных, как тараканов, и эти талисманы свидетельствовали не об амурных побед, а являлись нечто вроде насечек на прикладах охотничьих ружей.
Пуговиц на рубашке не обнаружилось, добавляя загадочности к облику толстяка - как, спрашивается, он ее одевал и стирал, что являлось отнюдь не праздным Максимовым интересом, ведь он сам был не прочь приобрести такую оптимальную нательную конструкцию, избавляясь от соблазна поменять изношенное на более свежее, или вышедшее из моды на более современное, и если со стиркой толстяком своей рубахи еще можно было что-нибудь предположить, например, он забирался в рубашке в ванну и натирал ее хозяйственным мылом под холодной водой, заодно обмывая и тело, то с втискиванием колоссального живота в подобный предмет с таким узким горлом, в котором с трудом помещалась даже шея, могли возникнуть трудности, и здесь явно использовались возможности нуль-транспортировки и прочего изменения геометрии окружающего пространства.
С некоторой жалостью Максим расправился и с рубашкой, отправив сотни сердец в одинокое плавание, всех этих Валей, Наташ, Лен, Тань, Марин, Оксан, Олесь и прочих Тамар, которые то ли живы, то ли никогда в природе не существовали. Вика ради интереса поискала среди них свое имя, перебирая пестрые клочки, но сердец оказалось так много, что она с сожалением бросила это занятие, припрятав лишь на память наиболее ей понравившееся имя, которое однако для Максима осталось тайной.
Он освободил тело от остатков майки и наконец-то полностью обнажил чудовищную складчатую гору сала, которая сложилась столь оригинально, что после снятия одежды, как единственного атрибута, который определял принадлежность ее к роду человека разумного, было затруднительно признать в ней человеческие останки, к тому же еще относительно живые (Максим уже отчетливо улавливал ее слабое дыхание). Дальше дело пошло намного медленнее. Слона приходилось "есть" по очень маленьким кусочкам и желательно осторожно, не причиняя ему боли, срезая платы розового сала с тонкими слоями мяса, натыкаясь на засевшие там пули, даже еще и горячие, на кости внешнего скелета, молотые перемолотые, требующие предельного внимания, чтобы, не дай Бог, о них не порезаться.
Толстяк все больше и больше напоминал выброшенный морем на берег объеденный хищными рыбами труп неизвестного чудовища, становился все более отвратным, из-за чего Вика предпочла больше не любопытствовать, стоя над Максимом, и отошла в дальний конец зала ожидания, но, тем не менее, дыхание оперируемого становилось все увереннее, не таким прерывистым, и даже заметнее были движения грудной клетки, с которой свалился неподъемный груз фальшивой плоти, нафаршированной свинцом и пластиком, очень натурально играющим роль человеческих костей.
Но самое обидное заключалось в том, что все старания Максима в конечном счете оказались ни к чему. С каждой минутой то, что он резал, становилось все податливее, расползалось, как громадный кусок птичьего молока, ноздреватостью напоминая хороший сыр с громадными дырками, и нож здесь уже был излишен, можно просто сгребать розовую массу прямо в воду, где она легко плавала пеной от шампуня, разве что не благоухая, а здорово пованивая, но не каким-то там разложением, гниением, а чем-то, напоминающим касторку.
Заключенное в теле толстяка волшебство подходило к концу, часы приближались к двенадцати, глупый принц упрямо продолжал орудовать ножом, а его отвергнутая партнерша бродила по углам и угрюмо гремела обоймой, но вот наступил долгожданный момент, на который никто не обратил бы внимания, если бы в это же мгновение птичье молоко, сыр, пена не рассыпались в летучий прах, подхваченный еле ощутимым сквозняком и развеянный по залу, а знакомый голос сказал Максиму:
- Из тебя получился бы отличный мясник.
На Павле Антоновиче оказался предусмотрительно надет водонепроницаемый комбинезон, явно из того же ателье, что и у Вики, но более строгого покроя, с большими ярко-зелеными пуговицами с торчащими из их середины рыжими кисточками, нашитыми по поясу черными карточными мастями, очень эффектно смотрящихся на ослепительно желтом одеянии, обтягивающим череп капюшоном с двумя пампушками, висящими на разной длины шнурках, и нарисованными по бокам громадными ушами.
С непривычки Максим и Вика впали в ступор, причем их нокаутировал не столько deus ex mashina в лице шефа, сколько его клоунский наряд, освещающий зал ожидания не хуже ртутного прожектора, от которого слепило, и Максим рефлекторно подвинул очки на переносицу, а Вика с расширившимися слезящимися глазами, как будто в них насыпали совок песка, замедленно хлопала левой рукой по несуществующему карману, а правой громко щелкнула предохранителем.
Все еще сидящий в воде Павел Антонович отогнал от себя ладошками обрывки костюма в предыдущей реинкарнации толстяком, став похожим на плещущегося в обычной домашней ванне старикана, сгоняющего хлопья грязи, покрывшие поверхность воды, к сливному отверстию, кряхтя поднялся, осмотрел себя, встряхнулся, сбрасывая капли, и, как фокусник, достал из-за пазухи длинный черный чулок, очень смахивающий на те, которые Максим содрал с Вики. На шефе не было ни царапины. Видимо Павел Антонович знал секрет знаменитого фокуса с распиливанием женщины и прочие его вариации.
- Что вы на меня так смотрите? Не в цирке, работать надо, - буркнул он и кинул чулок Максиму, который не соизволил и рукой пошевелить, чтобы его поймать, отчего кружевная тряпка шлепнулась ему в лицо, скользнула вниз и повисла, зацепившись за пуговицу, и вся сцена напомнила то ли эпизод соблазнения из эротического фильма для геев, то ли сцену ссоры оттуда же.
- А второй? - робко спросила Вика, приходя постепенно в себя, все еще с дрожью вспоминая, как стреляла сквозь любимого шефа, пусть даже и в клоунском одеянии.
- Это для материала, глупенькая, - зловеще-ласково ответил Павел Антонович, и на ближайшие несколько часов запас слов иссяк.
Теперь они больше походили на грибников или скорее на сборщиков трюфелей, учитывая относительную похожесть "трофеев" на эти самые трюфели, никем никогда не виденные, и то, что "материал" раскатился по всему залу ожидания и приходилось бродить по нему, разбрызгивая никак не уходящую воду, заглядывая во все углы и закоулки.
Урожай был хорош, чулок споро наполнялся, угрожающе раздуваясь наподобие объевшегося удава, продолжающего тем не менее, глотать дармовую еду, после чего у него неизбежно наступит заворот кишок или его просто разорвет по швам, но иного выхода не имелось - чулок являлся единственным вместилищем, а попытки Вики отыскать в воде свое бывшее рванье к успеху не привели, так как один ее чулок уплыл в неизвестном направлении, другой, застрявший в окончательно забившемся сливе, состоял из одних дыр, а в нашедшиеся трусики нельзя запихать и помидорины, настолько их хозяйка была узка в бедрах.
Между тем Павел Антонович не оставлял надежды все-таки распознать дорогого гостя и внимательно осматривал каждую находку, заглядывая им в глаза, словно терапевт, ставящий диагноз, задирая губы и оттягивая уши, откладывал те, которые, по его мнению, однозначно не подходили, на стул, а те, в которых он сомневался, запихивал в чулок, но потом, подвигав задумчиво бровями, складывал туда же и отбракованные.
Наконец урожай был полностью собран, упакован, верх чулка завязан неряшливым узлом из которого торчали случайно прихваченные белые волосы, и длинный толстый стручок положен опять же в воду, которая все же постепенно убывала, уже не доходя и до половины бугристой сосиски.
Человечки перед дорогой присели, причем Павел Антонович присел прямо на викин магнитофон, испуганно вскочил, почувствовав под собой ломкую поверхность, повертел у носа расползшийся корпус с торчащими проводками и пробегавшими между ними искорками, покосился на "сосиску" и сунул машинку Максиму. Максим, не сообразив, что тонкий механизм почил в бозе, все же попытался его включить, что удалось не сразу, так как расколотая кнопка никак не хотела лезть в паз, но сильный палец ее расплющил, и магнитофон неожиданно заработал, то есть на нем зажглись индикаторы, остро запахло горелой изоляцией, завыли моторчики, пытаясь прокручивать искореженную кассету, так и не поддавшуюся на их усилия, а из динамика донесся предсмертный хрип окончательно загубленного механизма.
Со шлюзом снова начались приключения. В него во время перестрелки попало несколько пуль, причем так удачно, словно кто-то целенаправленно стремился положить их кучно как раз в гидравлику, расплющить провода и выпустить из системы всю кровь, из-за чего запаковывающий и распаковывающий атомное убежище механизм совсем обездвижил и даже более - намертво застопорился, не поддаваясь на потуги Максима, Вики и Павла Антоновича, скопом ухватившиеся за медное колесо и страшно мешавшие друг другу, повернуть его хотя бы на одну угловую секунду.
И главная беда заключалась не только в том, что по неопытности или из-за кромешной тьмы в шлюзе они пытались вертеть колесо совсем в другую сторону, а в том, что оно действительно заклинилось, и если они не найдут способ отсюда выбраться как-то еще, то им придется или здесь зимовать, или спуститься вниз и там принять небольшой бой с теми товарищами, которые все еще надеются встретить дорогих гостей, может быть даже в наивной надежде первыми собрать урожай дорогих голов и золотых мозгов.
Естественно, не в бое дело, благо их умения, выдержки, вооружения хватило бы на то, чтобы выиграть локальный конфликт с применением орудия массового поражения, но вот что при этом делать с золотыми мозгами, которые явно не выдержат еще одной потасовки и превратятся в то же, во что уже превратились их ненужные тела, которые когда-то так любили поесть, попить, поваляться в кроватях с женщинами или мужчинами, поездить на мощных машинах, пострелять по богатым идиотам, понавешать на себя золото, камни, оружие, окружить нежное вместилище пороков, злобы, ненависти ватагой телохранителей, надеясь, что такое времяпрепровождение продлится вечность. Теперь они избавились от бремени земного существования, наверняка став намного счастливее, и отныне не будут возражать против столь утилитарного использования их бывших принадлежностей.
Вика, потирая придавленную мужскими плечами руку, пошла обратно в зал в поисках альтернативного выхода, и через несколько минут оттуда донеслись звуки взрыва, уши заложило от ударных волн, а воздух наполнился такой вонью, что Максим и Павел Антонович, поначалу решившие броситься на помощь Вике, отражающей в гордом одиночестве вражескую атаку, тотчас же передумали и с удвоенной энергией ухватились потными, соскальзывающими руками за ненавистную медную сосиску, еще раз рванули ее (уже в правильную сторону), втайне надеясь, что железяка сжалится над их усилиями и все-таки повернется, выпуская на волю, но пока все было бесполезно - хрустело, и достаточно сильно и болезненно, исключительно в их собственных суставах, мышцы были полностью готовы к тому, чтобы разорваться, но механизм стоял намертво, в нем не скрипнула ни одна несчастная шестеренка, не звякнула ни одна пружинка. Пришла пора взрывать этот железный гроб к едрене фене.
Стараясь не обращать внимания на участившиеся взрывы в зале ожидания и удержать равновесие, так как пол угрожающе раскачивался, намекая на то, что одно из кошмарных видений, которое часто посещало когда-то Максима, может сбыться в ближайшие мгновения - каменный колос, хоть и основательно подрубленный сверху (видимо, кто-то тоже покусился на его золотые мозги) медленно накренится и обрушится на землю, увлекая всех за собой в бездонную пропасть гравитации, где смерть подстерегает не в виде несуществующего дна, а в виде страха, давящего сердце и вырывающего жизнь из широко орущего рта, он повытаскивал из карманов упакованную в блестящую фольгу, словно шоколадки, пластиковую взрывчатку, сверху почему-то обернутую в бумажные фантики от детского гематогена с изображением белокурого кудрявого толстощекого малыша, снял с глинистой массы всю эту мишуру, с размаху прилепил бруски по периметру клепанного прямоугольника с зеркальной поверхностью и искажающей изображение посмешнее чем в комнате смеха, так что Павел Антонович заметно побледнел и попытался отодвинуться от слишком уж фамильярного со взрывчаткой Максима, но был сразу же загнан обратно и прижат к минеру-халтурщику ворвавшимися в шлюз обильным осколочным дождем, по счастливой случайности не только не задевшим ни одну пластиковую лепешку, но и даже не попавшим в мужчин.
Опаздывая на превращающуюся в затяжную войну, Максим несколько заторопился, пришлепывая взрывчатку как попало. Дверь практически скрылась под толстым слоем пластика, Павел Антонович наобум воткнул запал и, нисколько не медля, не колеблясь, не разведывая тылы и вообще его наличие, нажал кнопку. В их распоряжении остались считанные секунды на то, чтобы выскочить из шлюза и забиться в очень-очень далекий отсюда уголок, желательно такой же бетонированный, металлизированный, как и все убежище, которому предстояло вознестись на небо.
Не церемонясь друг с другом и не уступая места, они вылетели в зал ожидания, растянулись на скользком полу и, разгоняя воду, зажав головы руками, зажмурившись и вздрагивая от взрывов, разъехались в противоположные углы, достаточно точно попав как раз под ряды кресел, где и остановились, наткнувшись на связки труб и железные стены. В бегстве они не успели рассмотреть, что же творилось с Викой, но каждый надеялся, что при любом раскладе через несколько секунд будет уже неважно, кто побеждал в жаркой схватке.
Хотя Максим считал, что забился в самый дальний угол стального саркофага, он попал в эпицентр ядерного взрыва. Во всяком случае ему так показалось, ибо в уши ему вбили здоровенный лом, от которого по черепу пошли трещины, мозги, словно тесто для пирожков, полезли из ушей, глаза повисли на ниточках нервов, на груди какие-то туристы разложили здоровенный костер и пытались жарить на нем рыбу, в легкие накачали метана, так что грудь раздулась наподобие воздушного шарика, и, в довершение всего, засунули в рот динамитную шашку.
Впечатлений оказалось масса, но Максим не позволил себе насладиться ими и, чувствуя как угрожающе заколыхался пол, как побежали громадные волны, окатывая каплями раскаленного металла, вскочил с належенного места, на котором остался вдавленный отпечаток его фигуры, быстро наполняющийся ярко-желтым дымящимся расплавом, словно формовка на сталелитейном заводе, и совсем уж решился бежать в сторону взорванной двери, закусив обшлага плаща, но в первое же мгновение потерял ориентацию, так как, строго говоря, бежать можно было в любую сторону, даже, в том числе, и вниз.
Атомное убежище раскрылось чудовищным стальным цветком, разбросав во все стороны кошмарно изуродованные закопченные, раскаленные до красноты, изрезанные лепестки с ветвящимися прожилками все еще фонтанирующих водой, паром и газом труб, искрящих и дымящих проводов, с красующимся в центре рваным провалом (на краю которого, по счастливой случайности, и замер Максим), совершенно бездонного, откуда поднимался раскаленный воздух и взлетали черные кусочки пепла, словно взрыв на крыше разбудил дремавший под небоскребом вулкан, и выброшенным далеко от провала по крыше языком бурлящей жидкой стальной реки, в чьем потоке свечками оплывали парковавшиеся рядом вертолеты и яркими фейерверками детонировали закрепленные на машинах боекомплекты.
На противоположной стороне дыры стояла Вика с почерневшим лицом, торчащими во все стороны волосами, в висящем клочьями комбинезоне и с каким-то стручком под мышкой, иначе нельзя было назвать зеленый предмет со множеством больших и малых вздутий и стекающим с обоих концов густым коричневым дымом, собирающимся под ногами у девушки одной большой лужей, и в котором Максим не сразу признал переносной ракетомет "Москит", часто называемый моряками "убийца кораблей", так как, по непроверенным слухам, мог вполне пустить под воду среднего тоннажа эсминец. Только теперь Максим сообразил - против кого или точнее - против чего воевала Вика и осознал - насколько вовремя они подорвали дверь, так как ракетная атака на бронированные стекла наглухо запертого атомного убежища точно зажарила бы их, как цыплят в микроволновой печи.
Из огня и дыма выскочил Павел Антонович, с клоунским нарядом которого тоже произошли колоссальные изменения - то ли шеф за эти несколько минут успел каким-то образом переодеться, то ли под воздействием жара изменился цвет костюма, ставшего из желтого синим, покрой - у него отрасли фалды и свисающий почти до пояса воротник, а пуговицы с кисточками расползлись громадными лепешками. Он подхватил на плечо Вику, так и не отпустившую "Москит", и громадными прыжками направился в сторону Максима. Тот ожидал, что Павел Антонович на бегу укажет дальнейшие действия, но совершенно сумасшедшие глаза шефа не заметили Максима, и если бы он не посторонился, то его бы просто снесли, а так лишь чувствительно приложили по ребрам увесистым ракетометом, отчего Максим согнулся пополам и, не разгибаясь, засеменил за беглецами в ту сторону, где бушевало самое страшное пламя.
Но на этом приключения с надоедливым "Москитом" для Максима только начались. Споткнувшись за какую-то заусеницу на полу и не сумев сохранить равновесия, он колобком покатился по раскаленной сковородке, ровно подрумяниваясь со всех сторон, покрываясь аппетитной поджаристой корочкой, из-за чего на какое-то мгновение в голове произошел сбой программы, а после перезагрузки Максим осознал себя опять лежащим, но уже в обнимку с гладким и каким-то родным и теплым стручком, который Вика все-таки догадалась очень вовремя и очень к месту выпустить из рук.
Продрав слезящиеся глаза, Максим оказался один на один с заслонившим весь окружающий мир зеленоватым жидкокристаллическим экранчиком, по которому черными букашками бежали строчки математической абракадабры и достаточно здравые предупреждения о приближающемся запуске. Бежать от этой штуковины было некуда, да и он подозревал, что самое безопасное место уже занято - им самим, осталось только разобраться - в какую сторону пальнет стручок, и лучше делать это стоя, для чего пришлось подняться с неподъемной и неповоротливой штуковиной, зажать ее, беря пример с Вики, по мышкой и положить на сгиб локтя, как укачиваемое дитя, и закружиться кругом, выбирая то место, куда безопаснее направить заряд.
Максим выбрал направление в сторону набирающего мощь вулкана, дым из которого неправдоподобно прямым столбом упирался в небо, подался вперед, готовясь к удару, но стручок выстрелил совсем с другого конца, как раз вслед спасающимся Павлу Антоновичу и Вике. Неумелый стрелок вновь упал, "Москит" покатился к кратеру, наматывая на себя вязкий ручей раскаленной стали, опять полыхнуло и мир затих.
Перевернувшись на спину и сев, Максим увидел, что ракета сбила огонь, открывая взору еле бредущего шефа с девушкой на руках, расплывчатые кляксы уцелевших вертолетов и еще одну идеально прямую линию - на этот раз огненную, уходящую за горизонт сквозь громоздившиеся на ее пути небоскребы, для чего ей пришлось проделать в них дыры, завешанные сейчас пыльной кисеей. Он поднялся и побежал, спиной и затылком ощущая, как позади рвутся последние нити, удержавшие мир в неустойчивом равновесии, как они лопаются одна за другой с противным визгом рвущейся струны, напоследок хлещущей точно в глаз, чувствуя, как грудью пробивает тонкие стенки строительных кубиков, из которых и сделан дом, как в лицо врезается скоростной поезд зимнего урагана, загоняя под кожу инъекции здоровенных льдинок, но вот цель уже перед ним, нужно только собрать силы, сгрести их в правый кулак и вмазать им по гладкой шелковой спине.
Они громадными мухами, чувствующими приближение холодов и одуревшие от накатывающих приступов сонливости - предвестников долгой, бесполезной спячки, после которой многие просто напросто не проснуться, в полете ворвались в теплое и безветренное брюхо вертолета, обрушились на пол и раскатились бильярдными шариками по зеленому сукну стола. Дверь за ними автоматически захлопнулась, умная машина, включив свет, стала гнать в пассажирский салон ледяной воздух, видимо подчиняясь сообщениям детекторов о невообразимой жаре за бортом, отчего залетевшие насекомые прекратили даже намекать на признаки жизни, а пар из их рта становился все прозрачнее и реже.
Единственным человеком, на которого мороз повлиял относительно благотворно, была Вика. Она пришла в сознание, вынырнув из невообразимого адского жара и липкого, вязкого болота боли, выбравшись в чудесную прохладу морозильника, пошевелила головой, руками и ногами, насколько это было возможным дли избитого взрывными волнами и выброшенного на берег тела, убедилась в их относительно нормальном функционировании и попыталась сесть. Брюшные мышцы не работали, налитые твердым, застывшим свинцом, который придавливал к полу и не давал им сокращаться, чтобы выполнить даже такую минимальную работу, как поднять тощее тело. Пришлось пойти на хитрость - перевернуться на живот, помогая руками, упереться ладошками в пол, покрытый чем-то пушистым, отжаться, подтянуть ноги и сесть на пятки.
В вертолете горел свет, но Вика не сразу сообразила, что она находится в винтокрылой машине, настолько внутренняя обстановка больше походила на убранство роскошного, аляповатого, безвкусного дворца или пещеры, куда предприимчивые разбойники стаскивали все, что, по их мнению, представляло большую ценность, и поэтому здесь совершенно мирно соседствовали и уживались медные подделки под золото и расставленные на старинных грязных холстах, на которых нельзя было ничего рассмотреть, изящные сервизы и хрусталь, пол укрывался как минимум пятью коврами, постеленными друг на друга, а еще несколько десятков громоздилось по углам, причем этим количество натуральных шерстяных изделий во дворце не исчерпывалось, судя по летающим стадам моли и размерам ее отдельных особей; стенки драпировались в жутко изукрашенный шелк, на кружевные занавески кто-то догадался пришить золотые кольца, цепи, браслеты, отчего те пошли большими дырами, наскоро прихваченными обычной медной проволокой; расставленные картины в богатых рамах никакой художественной ценности не представляли, - на них очень правдиво и натурально были намалеваны представители одного семейства, чье родство выдавали специфические черты умственной отсталости и количество золотых зубов в оскаленных ртах.
Вика чисто автоматически оценила коллекцию, но если это было все, чем владел дорогой гость, то возиться с ним не имело смысла изначально. Пожалуй, окружающая обстановка свидетельствовала о вырождении семейств, правда, не столько умственного, в этом смысле они и так конченные люди и лишь преданность слуг еще как-то удерживают их от переселения на какую-нибудь непрестижную помойку за чертой города, сколько материального - ценность вещей умирала, становилась пренебрежимо малой.
Настоящим богатством владели единицы, но они тщательно скрывали его и их вовсе не считали обеспеченными людьми, поэтому на них было очень трудно выйти, а то, что считалось состоянием, на поверку оказывалось вот таким хламом. Хотя, в чем дегенеративные наследники былого величия еще как-то соображали, так это в технике и вооружении, ведь, в конце концов, от этого зависела их жизнь, и поэтому на стенах разместился внушительный и уже действительно богатый арсенал, содержащий такие редкости, как лучевое и психотронное оружие.
Пока Вика ползала по вертолету, все еще не в силах подняться на ноги, и оценивала трофеи, огонь за бортом стих, обшивка машины охладилась, и кондиционер переключился на режим обогревания, растапливая корочки льда на синих физиономиях Павла Антоновича и Максима.
Отогревшись, Максим однако не торопился просыпаться, мягко и плавно перекатившись из холодной полыньи спячки в теплую ванну сна и оказавшись в странной комнате, очень напоминающей его собственную, если не считать водруженную на кровать ту самую ванну и стоящих вокруг длинных палок, с которых на его помывку, прямо в одежде и с оружием, одобрительно глядели давешние головы дорогих гостей и даже пытались подавать некие советы, которым Максим непременно бы внял, если бы из раскрывающихся ртов доносился хоть один звук.
Из-за этого ему пришлось обойтись без советов, насыпать в горячую воду стирального порошка для одежды, налить жидкого мыла для тела, вытряхнуть из большой бутыли тягучей смазки для оружия, хорошенько все перемешать до образований громадной шапки пены, которая полезла через края ванны на неубранную кровать, сползла на пол и укрыла своей пушистой, рыхлой белизной царившую на земле грязь, превратилась в облако и теперь, мягко покачивая ванну, уносила невозмутимо моющего мылом автомат Максима в полосчатую желтизну засаленных обоев, оказавшихся самым обычным бумажным небом, намазанным с обратной стороны засохшим и крошащимся клейстером с когда-то увязшими там трупиками тараканов и птиц, с прожженными дырами давно потухших звезд, безобразно обугливших окружающее пространство и выставляя напоказ мокрую цементную стену, холодную и мертвую, - край, конец, закат, за которые хода уже не было, и оставалось только два пути - сидеть здесь, шевеля усиками и подглядывать, хихикая, в большие дырки, или вернуться назад с воздушными шариками, которые можно надуть и прицепить в разорванным глоткам дорогих гостей и поговорить с ними по душам, слыша их ответы, выходящие из шариков, которые снова и снова надо надувать, и такая работа действительно не к чему, надо просто стереть мыло с чистого, фырчащего от удовольствия автомата и сунуть его рылом в посмевшего трясти ванну и расплескивать воду, желательно не давая себе времени разбираться, кто в своем праве и кто это вообще такой, очень похожий на помесь Вики и Павла Антоновича.
Единство мира распалось на два лица, и это действительно оказались Вика и Павел Антонович, и Максим действительно пытался сунуть между ними автомат, к счастью оказавшийся надувной игрушкой, покрытой слоем противной, жесткой пены. Продрав глаза Максим увидел, что его коллеги обильно дымятся, а потом и сам ощутил нарастающий жар, словно они никуда не бежали, а так и остались сидеть в эпицентре извержения, наяву галлюцинируя от прихода вулканических газов. Павел Антонович что-то орал, смешно разевая рот, как готовящаяся чихнуть лягушка, но до Максима не доходило ни слова, хотя он прекрасно слышал потрескивание раскаляющейся одежды, дыхание Вики и гул, идущий из-за стенок вертолета. Он решил, что так и надо, и принялся разглядывать склад, но всякий раз, когда его глаза отрывались от лица Павла Антоновича и плыли в сторону, в действие вступала уже Вика, молча щелкая у него перед носом пальчиками, привлекая его внимание к речи шефа, чему он рефлекторно подчинялся, но затем вредные глаза вновь отъезжали до нового щелчка.
Я ничего не слышу, сказал Максим, точнее попытался это сделать, так как он действительно не услышал своего голоса, наверное их с Павлом Антоновичем поразила одна и та же болезнь, но его беззвучная реплика оказалась волшебной, вокруг головы лопнул невидимый шар и в уши воткнулись долгожданные слова:
- Еще раз повторяю - ты вертолет вести сможешь?
- Не знаю, - честно признался Максим, стараясь не очень сильно раскрывать рот, чтобы не порвать спекшиеся губы, - не пробовал. Но, может быть, и умею.
Вика и Павел Антонович переглянулись с заметным облегчением.
- Тем лучше, - сказал Павел Антонович, - лучше и не пробовать. Вертолет поведу я, а тебе придется вернуться обратно и найти добычу.
Возразить нечего, не посылать же Вику в таком виде, в каком она уже была, когда Максим помогал снимать ей чулки. Он встал и принялся переворачивать стулья, находящиеся в вертолете, внимательно осматривая заднюю сторону спинок и нижнюю поверхность сидений, для верности проводя по ним ладонью, но его надежды не оправдались, и он, пнув дверь, вывалился наружу. Поначалу Максиму показалось, что он очутился на другой планете или в материализовавшемся бреде какого-то сумасшедшего, что было вернее, так как он никогда не думал, что существуют четырехугольные небесные тела, настолько представшее перед ним зрелище не согласовывалось с реальностью.
Крыша здания теперь ярко освещалась подпиравшим небо сияющим лавовым столбом, ее квадрат четко вырисовывался в темноте ночи и клубящегося почему-то исключительно за ее пределами дыма. В центре красовались останки атомного убежища, в имеющихся декорациях больше смахивающие уже не на цветок, а на неудачно приземлившийся или подбитый силами противовоздушной обороны инопланетный корабль, а оплавленные коробки и кругляки вертолетов - на разбросанные взрывом чудовищные тела его экипажа.
Ледяной ветер прекратил утюжить крышу, хотя по стремительные потоки в недрах дымовой стены свидетельствовали, что он отнюдь не стих, и оставалось только предполагать в этом вину включившегося при посадке корабля защитного силового поля, как это обычно и случается в дрянных фантастических романах и фильмах. Холод в очередной раз сменился удушающим жаром, который увеличивался с каждым шагом к извержению, но делать было нечего, и Максим двинулся в сторону убежища.
К счастью или к несчастью, лезть в самое пекло ему не пришлось - набитый отрезанными головами чулок мирно лежал в каких-то трех метрах от вертолета, практически не обгоревший, не поплавившийся, готовый к немедленному употреблению, если бы сверху на нем не сидело нечто, задумчиво глядящее на приближающегося Максима, и опирающееся козлиной бородкой на суковатую палку, украшенную ленточками и бубенчиками.
Нечто было обряжено в шикарный китайский халат с золотыми драконами, из под полы которого выглядывали сухие, растрескавшиеся, выщербленные копыта, заботливо обмотанные прозрачной изолентой и украшенные ослепительно блестевшими подковами. Торчащие из рукавов конечности больше напоминали лапы рептилии, то есть были такими же морщинистыми, чешуйчатыми, с длинными, но так же обломанными, когтями, зато физиономия очень уж напоминала человеческую, если не считать влажного, подрагивающего, нежно-розового пятачка и аккуратных круглых рожек выступающих из головы, элегантно проглядывая сквозь заботливо уложенные остатки седых волос, прикрывавших огромную лысину.
Максиму на это нечто было в общем-то наплевать, если бы оно не расселось там, где не следовало, и он остановился в некой задумчивости, прикидывая как прогнать или попросить поискать другое место для отдыха эту помесь свиньи с козлом. На силовые меры налегать особо не хотелось - кто его знает, что можно ожидать от хоть и старческих, но копыт, и хоть и небольших, но рогов.
Нечто, в свою очередь, молча разглядывало Максима, видимо ожидая какой-то более подобающей для человеческого создания реакции, но тот все никак не проявлял ее, и на лице существа стали потихоньку появляться маленькие признаки беспокойства - дернулся пятачок, из левой ноздри выкатилась прозрачная капелька, зашевелились губы, быстро сверкнули серебряные фиксы, отгоняя несуществующих слепней запряли уши, на которые только сейчас обратил внимание Максим, один к одному похожие на заячьи - такие же мягкие и какие-то беззащитные,. Но потом губы растянулись в веселой ухмылке до этих самых ушей и даже больше, кончиками уйдя куда-то в район затылка, но при этом не расклеились, оставшись крепко сжатыми, и Максим не понял сколько же у того зубов - неужели во весь рот? Лицо смялось многочисленными морщинами, что придавало ему выражение хитрой благожелательности, и нечто заговорило. Двигался только небольшой участок растянутых губ, как раз размером с обычный человеческий рот, остальное напоминало неумело, потому что слишком уж реалистично, наложенный клоунский грим:
- С Новым годом, Максимушка, с новым счастьем, сокол наш ясный! Долго же мне пришлось тебя искать, извини старика - годы не те, олени все передохли, пришлось на попутках, да своим ходом добираться. Где я только за это время не побывал, кем только не подрабатывал, ты уж не пугайся меня, малец, все преходяще, - нечто с отвращением осмотрело свой халат, задрало подол до колен, обнажив покрытые густой шерстью лодыжки и ударив копытом о копыто, безжалостно схватило пятачок и принялось его вертеть из стороны в сторону с такой энергией, словно хотело оторвать, и забормотало уже больше для себя - Работа, эх, работа! Угораздило меня в это время из дома выбраться. Оленей нет, сил нет, плюнуть на письмо, забыть, так нет же, совесть у старого взыграла, если я не буду работу делать, то кто же?! Мне ведь пример надо ребятишкам показывать, по ночам в трубы лазить, игрушки под елкой раскладывать. А, - махнуло оно рукой, - что теперь об этом говорить. Винить некого, разве что самого себя. Склероз он и в Лапландии склероз. Не в ту сторону пошел, а в Африке кто про меня слышал? Опять иду, вижу - драконы кругом, свиньи какие-то рогатые. Неприятно вспоминать о конфузе. Но ты ведь меня не выдашь? Это же я только тебе, объясниться надо, оправдаться.
Максим не сразу понял о чем вообще говорит существо, поэтому до поры до времени не перебивал его, надеясь, что все само собой благополучно разрешится, но сообразив, что с каждой фразой станет увязать в очередной странной истории без начала и конца, а время не ждет, то все-таки решился спросить напрямик:
- Дед Мороз, что ли?
На существо реплика произвело неизгладимое впечатление - оно взбеленилось:
- Да как ты смеешь, несчастный?! - взревело нечто и стукнуло дубиной по крыше, отчего в небе засверкали молнии, по халату забегали стада драконов, изо рта полезли длиннющие кривые зубы, глаза выкатились неправдоподобно огромными шарами, уши увяли, сморщились, закатались в трубочки, козлиная борода зашевелилась, растрепалась, напоминая теперь невымытую после краски малярную кисть, а Максим ощутил как наэлектризованная косичка задирается к верху. Он уже приготовился бежать, но ему под ноги ударила здоровенная молния, пробив идеально круглую дыру размером с футбольный мяч, и обстановка разрядилась. Дед вновь уселся на максимов чулок, собрал бороду и закрутил ее в кисточку.
- Извини, малец, одичал я во время странствий. Кем только мне не пришлось побыть, даже этим, тьфу, рогатым, забодай его комар. Я ведь что? За кого меня принимают, тем я и являюсь. Детям - в виде старичка в красном колпаке, они именно в такого меня верят. Взрослым просто в виде мыслей хороших, внушаю им, что друг другу подарить нужно, так как в стариков и оленей они уже не верят. Работаю, выдумываю, как умею, лишь бы долг свой выполнить, под Новый год надежду подарить... Эх, если бы не ты, может и работал бы так же и дальше, люди бы по другому жили. Хотя, о чем это я, в чем можно мальца винить? В том, что письмо старику не вовремя написал? Так это, наоборот, счастье для меня было, после стольких лет молчания, когда тебе не приходит даже открытки паршивой, целое письмо получить, да еще с рисунками. У меня ведь раньше целый секретариат работал, Снегурочки мои, умницы. По целому возу писем в день разбирали, ответы всем писали, списки подарков составляли. И это не говоря уже о работниках с оленями, которых у меня стада целые бродили, жирные, откормленные, волшебные... Но не верят теперь люди в волшебство, не верят. С тех пор не верят, как в путешествие я отправился, пешком брел с мешком своим, с игрушками, подарками для Максимушки, - старик горестно замолчал, зацыкал, а Максим, воспользовавшись моментом, спросил:
- О каком письме вы говорите? Не писал я ничего в Лапландию, - и вжал голову в плечи, ожидая новых молний.
Дед похлопал когтистыми лапами по груди, покопался запазухой сначала левой, потом правой, выковырял откуда-то из района пупка затертый, замызганный, изорванный до невозможности конверт и протянул Максиму, который не сразу решился притронуться к нему - настолько отвратно тот выглядел и, к тому же, подергивался, точно живой, словно внутри стучало маленькое сердечко, но потом все-таки осторожно взял письмо двумя пальцами. Конверт чуть не выскользнул из рук, настолько был тяжелым и каким-то действительно живым, теплым, в нем ощущались как бы стремительные потоки, текущие под бумагой, больше смахивающей на выделанную кожу, и Максиму пришлось осторожно уместить его на ладони, подцепить клапан, в каждое мгновение ожидая, что оттуда брызнет кровь, но там находилась лишь страница, выдранная из тетрадки в крупную клеточку с аккуратно обрезанной кромкой, корявыми печатными буквами и неумелым детским рисунком, судя по всему изначально изображавшим Деда Мороза на олене, но впоследствии на лист что-то пролилось, рисунок расплылся и получился некий гибрид, оригинал которого и сидел перед Максимом.
Прочесть ничего не получилось, хотя буквы были знакомыми, и даже складывались в связные слова, но их смысл ускользал от сознания и пришлось поверить Деду Морозу на слово, что письмо написано все-таки Максимом, хотя ничего подобного он, конечно же, не помнил.
- А о чем я просил? - исключительно из вежливости спросил Максим.
- Да разве ж я помню, - пожал плечами Дед, - а если бы и помнил, то все подарки в дороге растерял. Поэтому и в письмо не заглядываю, чтобы не расстраиваться лишний раз. Спрашивал я некоторых - что они в подарок хотят, так они такое говорят. Что значит Нового года у людей нет! Может, и не стоило мне к тебе ехать? Да надеялся вот, нужен буду, а остальные пока подождут. А оказывается, не дождались.
- Мне бы мешок, на которым вы сидите, - попросил Максим. Таким случаем грех не воспользоваться.
Расстроившийся было Дед сразу же обрадовался столь незамысловатому желанию Максима, встал, забегал вокруг чулка, примериваясь и что-то высчитывая, потом вытащил из воздуха целую стопку красных шелковых мешков, отделанных белым пушистым мехом, разложил их на крыше, поочередно их брал и примеривал к чулку и, наконец, выбрав наиболее подходящий, ловко натянул его на чулок с трофеями, завязал тесемкой с огромными помпонами и протянул упакованный подарок Максиму. Тот подхватил его, перекинул на спину, кивнул Деду Морозу и пошел к вертолету, чьи винты вращались уже в полную мощность, бортовые прожектора хаотично чертили по крыше, то ли просто так, то ли в поисках запропастившегося Максима, дверь периодически открывалась, оттуда выглядывало чье-то лицо, скорее всего Вики, и захлопывалась. Пригибаясь от ветра и от ощущения, что воющая мясорубка над головой может и ее превратить в фарш, он дошел до двери, оглянулся назад, пытаясь рассмотреть старика, но тот уже сгинул.
Максим, закинув мешок внутрь, влез в вертолет. В салоне действительно находилась одна Вика, эффектно задрапированная в кружевную полупрозрачную тюль с пришитыми золотыми побрякушками, подпоясанная своей неразлучной кобурой с пистолетом, и с толстым блокнотом и ручкой в руках бродящая и ползущая среди вещей, что-то подсчитывая, записывая, периодически вымарывая заметки на крохотных листках, вырывая их и разбрасывая по всем углам. Появление новогоднего мешка с подарками она восприняла как должное, потрогала мех и шелк и сделала очередную запись.
Максим бесцеремонно забросил трофеи в самый дальний угол и прошел в пилотскую кабину, где в роскошном кожаном кресле сидел Павел Антонович, весь опутанный проводами, словно проходящий медицинскую комиссию космонавт, читал толстенную инструкцию, еле умещающуюся у него на коленях, с портянками схем и диаграмм, которые ему пришлось уложить на соседнее кресло, и в соответствии с ее рекомендациями что-то переключал на потолке и под сиденьем, отчего мотор начинало периодически лихорадить - он кашлял, сопливил, визгливо ругался, лампочки, гирляндой усеивающие кабину, хаотично моргали, ослепительно вспыхивали, из валяющихся наушников, предусмотрительно не надетые Павлом Антоновичем, доносился вой доисторических животных, клацанье зубами и женские визги. Сквозь блистр кабины четко проступал расстилающийся город, и только теперь Максим сообразил, что вертолет уже летит прочь от аэропорта, от зарева вулкана и Деда Мороза.
Они вляпались в густую гуашь облаков, земля скрылась из виду, оставив их посреди бескрайнего вязкого неба, похожего на находящуюся в процессе создания неумелую картинку, на которую художник колоссальной кистью с неимоверной быстротой накладывал грубые, неаккуратные мазки плохо смешанной краски, отчего из под равномерно свинцового фона проглядывали неожиданно чистые белые, синие, желтые цвета, но их быстро замалевывали, превращая в грязную, пузырящуюся от лишней воды смесь. Иногда кисть проходилась по вертолету, и тогда блистр надолго затягивался плохо смываемой гуашью, но встречный ветер, сначала размазавший небольшую капельку до размеров всего обзора, потом также размазывал появляющуюся в середине каплю долгожданной чистоты, восстанавливая прозрачность бронированного стекла.
Максим приподнял схемы, сел в кресло, но наушники тоже не рискнул надеть, оберегая слух, и принялся созерцать в плоский хаос колоссального, неумелого рисунка, силясь по крохотному участку, открытому для их обозрения, догадаться об общем замысле творца. Сначала ему показалось, что это должна была быть огромная птица, грозовой тучей заслоняющая небо, мечущая молнии и град, громыхая перьями и оглушая криком давно ослепший и глухой равнодушный мир, но это впечатление внезапно нарушилось двумя относительно прямыми белыми линями, лихо нанесенные на синеватое пятно перед вертолетом, потом, еще через пару движений у них появились корявые отростки, затем - брызчатые пятна, оставленные большим пальцем художника с ясно различимыми завитушками папиллярных линий, еще несколько штрихов, и Максим, наконец, признал неумело, совсем по детски нарисованный пассажирский самолет, абсолютно без соблюдения пропорций, с крыльями различной длины и, к тому же, слишком коротковатыми для столь длинного фюзеляжа, с замершим кривым винтом, разнокалиберными иллюминаторами с веселыми, расплывающимися рожицами.
Невидимая кисть продолжала наносить мазки, причем не только на более менее внятный рисунок, висящий перед вертолетом, но и пытаясь наметить кое-какой антураж в стиле "пусть всегда будет солнце" - аляповатые трехцветные радуги, луну, нарисованную смешанной черно-белой краской, похожей на подтаявший весенний снежок, а потом и вовсе превращенная в солнышко добавлением желтоватых пятен, широко улыбающегося рта и черных, смахивающих на акульи, глазок. Хаотичность и неумелость то превращала мир вокруг в гениальное творение импрессионизма, то низводила к наивному искусству, добавляла реализм, закрашивала все в супрематизм, после чего смешавшуюся в единый неразборчивый фон краску взрезали сквозные вертикальные черные полосы, желающие вывести путешественников за рамки плоского холста, но Павел Антонович огибал дыры, и опять они оказывались во власти искусства.
Самолет продолжал лететь параллельным с ними курсом, хотя, строго говоря, это нельзя было назвать полетом, как нельзя приписать плоской картинке какие-либо аэродинамические способности, это была лишь иллюзия, сквозь которую свободно прокатывались густоты облаков, ее прокалывали молнии, не нанося никакого вреда. Но вот художнику пришла в голову мысль нарисовать дождь, и все изменилось. Поначалу он довольно самонадеянно пытался изобразить ливень, накладывая наклонные мазки темно-синего цвета, но выходило уж очень неумело даже для детской руки, потом его осенило добиться гиперреализма и прорисовать буквально каждую капельку во всем ее великолепии - дрожании на ветру, игрой отражений молний на крохотных толстеньких линзах, крохотных микроволнах, возникающих в ее толще, но получались то ли пластмассовые баклажаны, то ли стоваттные лампочки накаливания и, в конце концов, не придумав ничего лучше, творец щедро плеснул на холст обычной водопроводной воды.
В начале была вода. Она не сразу привыкла к масштабам холста, повиснув на его поверхности ненатурально огромными мешками, превратив изображенный пейзаж в сюрреалистическое сновидение, но законы картины взяли свое, и мешки лопнули, разбрызгивая в стороны мириады сверкающих звезд, и в это короткое мгновение дождь шел со всех сторон, нарушая законы гравитации, а затем вся масса покатилась вниз, увлекая за собой непросохшую краску, стирая солнце и намалеванную на нем рожицу, размывая радугу в обычную грязную тучу, перемешивая облака в единую неаппетитную массу, каковой и должно быть настоящее небо реального мира, сдирая яркие полосы белого, красного и синего цветов, смывая с самолета детскую наивность и превращая его в ржавое, изломанное чудовище, непонятно как висящее в воздухе, с остановившимся винтом, разлохмаченными крыльями и высохшими мертвыми лицами, скалящимися сквозь разбитые иллюминаторы.
Потеряв наивность и неумелость, мир стал страшен. Дождь водопадом обрушился на вертолет, двигатели угрожающе завыли, вбиваемые в блистр капли невероятным способом просачивались внутрь и, усеяв изнутри стекло и приборы, стали падать на лысину Павла Антоновича и капюшон Максима, очень предусмотрительно им натянутый. Они миновали жуткий самолет, скрывшийся в огне грозы, и попали под прямой удар молнии.
Умная и надежная машина выдержала разряд, но в приборах что-то сильно искрило, по стеклу плавали светящиеся змеи, рядом с рукой Максима разгоралась маленькая шаровая молния, распространяя по кабине сильнейший жар и высушивая всепроницающую влагу, управление тоже разладилось, судя по тому, что Павел Антонович яростно залистал инструкцию и, не глядя, принялся щелкать переключателями, совершенно наобум, как догадался Максим.
Вертолет угрожающе раскачивался и проваливался вниз и тут его настиг очередной удар, пришедшийся точно по лопастям. Двигатель замолчал, и перед блистером очень медленно поплыли длинные обломки, кувыркаясь, продолжая по инерции еще вращаться, приборы выпустили прощальный фейерверк искр, отчего пульт управления спекся в единую горячую пластиковую массу, тут же начавшую стекать под ноги и брызгаться на колени, как скворчащая на сковородке яичница с салом.
Максим приготовился к долгому и утомительному падению, возможно даже с веселым кувырканием, как на карусели, и вертолет действительно, подтверждая его опасения, накренился так, что они с Павлом Антоновичем повисли на ремнях безопасности чуть ли не вниз головой, раскаленный пульт шлепнулся большой безобразной лепешкой на боковое холодное стекло и зашипел, но машина слегка выпрямилась, набрала приличную скорость падения, отчего желудки поднялись к горлу, мозги раздулись воздушным шариком, кровь забурлила в легкой предсмертной эйфории, но всю прелесть последних минут прервал сильнейший удар, вертолет подпрыгнул и замер, а на большом циферблате, торчащем из засохшей пластиковой массы около виска Павла Антоновича, длинная стрелка намертво прикипела к отметке "3000".
Пока они выбирались из кресел, стараясь не задеть перебравшуюся под потолок и играющую роль светильника шаровую молнию, а также торчащие из открытой коробки пульта искрящие провода, в кабину заглянула целая и невредимая Вика, понаблюдала за их акробатическими чудесами, подбрасывая левой рукой ярко-оранжевый футбольный мячик, дождалась пока Максим не встанет в полный рост, стукнула мячом об пол и пнула его ногой с полного размаха. Если бы Максим не рухнул бы снова в кресло, уворачиваясь от этой бомбы, то она бы в кровь разбила ему лицо, а так мяч срикошетил от блистера, налетел на шаровую молнию и оглушительно лопнул, разбросав во все стороны тлеющие обрывки кожи и резины, оставив висеть в воздухе извивающиеся черные нити.
- В чем дело, Вика? - поинтересовался Павел Антонович, сдирая с лица оранжевый обрывок с надписью "Спартак - чемпион".
- Подарок от Максима, - с веселой злостью ответила Вика, - двенадцать штук. Так что не беспокойтесь, я сейчас еще принесу.
- От Деда Мороза, - поправил Максим и закрыл глаза.
Глава одиннадцатая. Художник
До сих пор я рисовал исключительно эскизы простым, корявым, с рассыпающимся грифелем, треснувшим карандашом, перехваченным синей изолентой, слишком долго пролежавшей в каком-то далеком ящике среди испачканных маслом, но, тем не менее, все же проржавевших шариковых подшипников, заросших, словно покинутые раковины на морском дне, коричневыми метастазами, проевшими кое-где стальную оболочку, обнажив мелкие шарики, будто пораженные кариесом зубы, проглядывающие сквозь прореху в щеке, настолько долго, что было трудно отодрать липкую полоску с испортившимся клеевым слоем, ставшим вязким, как козявки в хронически сопливом носу, тянущимся за отлепляемым кусочком истончающейся, но не рвущейся нитью, намертво прилепляя еще и пальцы, которые неосторожно, по забывчивости хватались за подлый, искалеченный карандашный обломок, вполне достойный того, что им рисуют.
Наверное, как и всякий художник, я начинал рисовать в голове, воображая композицию, антураж, прямые болевые линии, изорванные трубки вен, правильные круги повисших на ниточках нервов глаз, зубастые акульи пасти, пытающие доораться сквозь небытие, кривые руки и ноги, переплетающиеся в смертельно-любовном хороводе, пиявки и черви вырезанных мышц, безвольно ложащихся на воображаемую бумагу, нервно заштрихованная длинными, торопливыми разрезами кожа, женские и мужские гениталии, потерявшие всю таинственную красоту, будучи отделенными от тел, клочки ногтей с крохотными лужицами черной крови на внутренней нежной поверхности, полосы ребер, громоздящиеся хребтами над провалившимся, припавшим к позвоночнику и тазу животом.
Где-то в середине пути, задумавшись над направлением, толщиной и вообще - необходимостью последнего, решительного штриха, что превращало еще живое позирующее, хоть и не замечающее этого тело, в предмет для эстетства, раздражения, чистого искусства, насмешки, ужаса, я замирал, мучаясь метафизической интоксикацией, которая и рождала в пропитанных ядом мозгах чисто рефлекторные мысли о бытие ничто, о смысле бессмысленности, о любовной ненависти, а острый карандаш, или что там еще, замирали в руке, и физические обстоятельства ставили крест на моем очередном придуманном, продуманном, но не воплощенном произведении.
Поклонников я не ждал, хотя это было бы хорошим выходом и подспорьем - лестно даже с вершины небес равнодушно взирать на рукоплещущую арену, микробов, только и умеющих, что жрать, да делиться, где одно слово - сотворение, со-творение намекает на то, что мужик с бородой и нимбом не один халтурил над светом и тьмой, что даже высоколобый, упертый эстет, царапающий на бумаге нечто нечитабельное, хоть и сложенное из тех же букв, воображающий себя венцом интеллектуальной эволюции самим фактом владения (пусть и через пень-колоду) ручкой и навыками правильнописания, которое есть, но почему-то хромает, уже подразумевает публичность, ибо писать для себя или кого-то очень абстрактного - бесполезно, глупо и пустая трата времени.
Поклонение предполагает следование, стремление стать частью шедевра, но стать частью моего шедевра можно только один-единственный раз, нельзя смотреть на мое стило, с лезвием ли, с грифелем ли, со стороны, с удаления - здесь человеческая черная дыра, втягивающая под горизонт событий всякого и всякую, шедевр из летнего льда, мимолетный привкус бытия, за которым - опустошение и смерть.
Меценат? Еще большая глупость, так как в чем могу нуждаться я, чьи наброски лягут в основу основ, где богатство лишь пакет слабых импульсов в больных, испорченных мозгах, с искрящими проводами и медленно нагревающимися лампами, где золото валяется под ногами, а шедевры достаются легким движением вялой руки из бесконечной и бездонной банки, существующей сама по себе и лишь бельевыми, распустившимися веревками с гнилыми прищепками привязанной к обнаженным мозгам.
Мне необходим заказчик, этакий выдуманный стимулятор, болванчик, говорящий моими словами через чужой, гниловатый рот, обдавая меня же отвратной вонью медленного разложения и мутными испарениями желудочного болота, наполненного громадными желтыми жабами и студенистой массой улиточной икры, сующий мне в руки придуманные мною же аргументы, перемежающиеся призывами к справедливости, добру с чисто личной ненавистью к другим болванчикам-натурщикам-материалам, избранным для воплощения великого произведения под названием жизнь, а, может, и - смерть, а, может, и просто - пустота.
Я перебирал их, как старую, распухшую от сырости, покрытую грязными отпечатками и пятнами непонятного происхождения колоду карт с еле проступающими сквозь патину времен и пространств, случайностей и закономерностей пустыми, безглазыми лицами с зашитыми крупными стежками ртами и веками, чтобы не отвлекать меня от размышлений ненужными разговорами и молящими взглядами, как будто в моих силах изменить их судьбы или, наоборот, это в их силах, нужно только небольшое содействие, ходатайство перед несуществующими Высшими Силами, которых никто нигде не встречал, но все упорно в них верят, называя только по разному - Бог, Наука, Искусство, Любовь и прочие существительные с заглавной буквы.
Я ждал, точно паук в сплетенной паутине - легкого шевеления ниточки, сигнализирующего о попадании добычи, чтобы со всех восьми ног сорваться к бедной мухе, обнять ее, поцеловать нежными жвалами до самых внутренностей, до самой крови, до самой последней капельки наивной жизни, ждал не предпринимая ничего, даже не смешав краски, не приготовив холст, не купив кисточки, хотя точно знал, что заказ мне будет, я ведь не какой-то, не сумасшедший гений, я просто - сумасшедший, я просто - гений.
Если бесконечно долго стоять на берегу океана, то его волны со временем, бесконечным временем вынесут вам под ноги все, что вы пожелаете, даже полтонны червонного золота, не так ли сказано у кого-то? Люди не океан, да и времени здесь потребовалось совсем немного. Как действует мужчина или женщина, изнемогающие от сексуального желания и не имеющие партнера для его удовлетворения? У них есть руки и полные карманы конфект, есть воображение, и дело за немногим - соединить все это в небольшую, слегка осуждаемую моралью цепь, хоть и не приносящую уж очень стойкого, длительного удовлетворения, какое приносят чужие тела, податливость и упругость, мышцы и ощущение полной отдачи, потери собственного "Я" взамен на сомнительное счастье выпадения из мира обид и страха в крохотную клетку, наполненную наслаждением, хватающего лишь на глоток, на вздох, где нет света и глаз, где все счастье заключается в избавлении от напряжения.
Это очень похоже, действительно похоже на то, что чувствуешь - напряжение и неутолимое желание, стремление, которому, пожалуй, нет никаких преград к тому, чтобы разрядиться огненной вспышкой, вырывающей из необъятного мира собственных страданий, выжигающей все аргументы совести и предназначенья, и ударить молнией сознания в узкий, крохотный мирок, клетушку, наполненную такой ненавистной самозначительностью, подлостью, равнодушием, которую только и можно потушить болью, очень сильной болью, а искупить - только смертью.
Искать обиженных бесполезно - они вымерли как вид, как мамонты при похолодании еще за миллион лет до моего пришествия, о них можно плакать по ночам в подушку при сновидении, но сделать для них ничего нельзя - с таким тривиальным выводом, реальностью очень сложно смириться, ее нужно изжить, как и любую идею, чтобы она наконец-то вошла в тебя и заняла подобающее ей место.
Для начала нужен антитезис, и мы его примем за рабочую гипотезу, дав своим мыслям, своей совести некое успокоение, некую надежду, намек на светлое, счастливое будущее, которое можно достигнуть через сравнительно небольшое зло, даже не подлость, не ловкачество, нет, нам не нужны подобные дьявольские атрибуты, нам необходимы лишь молчаливое согласие тех, кто нуждается в нашей защите, можно даже изредка позволить себе чуть-чуть жалости - не довершить удар, выслушать все слезы и сопли о грядущей праведности, всплакнуть вмести с агнцем, скинувшим шкуру козлищ, помочь ему, излечить от ран, собрать в ладони горячей крови и поднести к его губам, омыть ему ноги канализационной водой, сочащейся из взорванной трубы, и отереть их чистой, припасенной для такого случая простыней, покровительственно обнять за плечи и повести к покаянию, чувствуя, как где-то в стороне от слезливых непорочных мыслей пляшет заводной, шустрый чертенок, хватающийся за животик и помирающий от смеха в предвкушении последующей сцены, что начинается незаметным, неуловимым блеском надежды, но не той надежды, в глазах, притворным движением рук, похожим на замысловатую мудру, дополненную блеском ножа или тусклостью пистолета, и заканчивается отбрасыванием всяких масок - лицо к лицу, оскаленность к умиротворению, смех к слезам, нож к горлу, пистолет к животу, сталь и огонь к коже, два сантиметра, один сантиметр, отделяющие обычного человека от смерти, но только не меня с моим мудрым рогатым чертенком, который, несмотря на приступ смеха, всегда на стороже и всегда успевает первым.
Сколько раз нужно стоять над очередным неспасенным, все еще не верящим, что на этот раз он не успел, не успел навсегда, что это его кровь упругими толчками выкачивается глупым сердцем из тела, из разорванной ногтем артерии, чтобы мысль, идея изжила себя, сгнила, испарилась, превратилась в прах, в ничто, чтобы неверие в породу человеческую наконец-то проникло во все мои поры, слилось со мной, вытравило из меня глупого белого ангела с перепончатыми крыльями?
Много, очень много, ибо чем проще мысль, чем она ближе к истине и, даже, чем она яснее осознается как наиболее правильная, тем труднее ее принять, принять не как мысль - маловразумительный хаотичный клубок слабых токов, а как неотъемлемую часть окружающего мира, ощутить ноэтический щелчок вставшей на свое место детали, навсегда избавляющей от еще одной порции иллюзий и надежд, облегчающей резкое, контрастное восприятие мира, наконец-то очищенного от розовых оттенков дифракционной решеткой из неправдоподобно тонких лезвий струнного ножа.
...Он позвонил в дверь как это делали много раз различные любители поживиться за чужой счет, и я обрадовался тому, что наконец-то смогу избавиться от суррогатной боли кипятка в большой кастрюле, в которую опускаю руку, избавляясь от того самого напряжения, издевательски, маньячно похожего на семяизлияние в узкое влагалище, ведь резать там нечего - мне только страшно, что кожа лопнет и слезет с мышц, точно кожура с перезревшего банана, лишая возможности вершить правосудие, и я выключаю огонь, с удовольствием глядя на угасание мелких пузырьков в толще мутной воды, лечу к двери, совершенно позабыв об орудии производства и лишь слегка расстраиваясь на повторяемость ситуации, на унылость разрешенной позиции, из-за чего опрометчиво решаю поиграть стоящей за дверью мышкой, побросать ее в воздух, подхватывая когтистой лапкой, слегка придушивая и обманчиво выпуская из острых зубов, вежливо с ней разговаривая о погоде и интересуясь ее мнением о вкусе консервированных голубцов.
Я даже допускаю непростительную, дилетантскую ошибку - не заглядываю предварительно в глазок из бронированного стекла, чтоб неповадно было шутникам, дождавшись его потемнения всаживая туда пулю, и это пугает моего посетителя, привыкшего к неписаному ритуалу - если тебя не ждут, не разглядывают тщательно твою физиономию, то лучше побыстрее ретироваться, дабы не напороться ненароком на пару коротких автоматных очередей или один залп из гранатомета, но уж если тебя самым внимательнейшим образом осмотрели, попросили глухим голосом повернуться в фас и профиль, раздеться до белья, разрядить все имеющееся оружие и дополнительно показать свидетельство о прививках, то можешь быть спокоен - прежде чем убить, тебя доброжелательно об этом предупредят.
Выглянув в коридор, я вижу широкую беззащитную спину посетителя, так как он сейчас пытается, пользуясь лишь одной ногой и парой костылей, вырезанных из корявого гнилого дерева, с обмоченными в резине концами и неудобными полумесяцами, чуть ли не вырывающими руки из тела, настолько глубоко они врезались под мышки, как можно быстрее спуститься вниз, при этом понимая, что ему не успеть, и он трогательно старается вжать голову в могучие плечи, закрыть ее всем телом, чуть ли не прижавшись носом к груди, и мне в первый момент видится совсем уж абсурдное действо - калека без головы, с какими-то кудрявыми клочками, ранней зарей встающими над телом от плеча до плеча.
"Стой! - весело ору я, - не бойся курилка, стрельбы не будет", но что будет - я благоразумно держу пока при себе, ведь неизвестен оборот событий, и он действительно оказывается неизвестен, ведь ко мне пришел ни кто иной, как Заказчик. Именно так - с большой буквы, с сильным телом, костылями и давним шапочным знакомством со студенческой скамьи.
Интересное, все-таки, дело - время, которое лишает нас стольких иллюзий, что даже только ради этого его стоило придумать, и нет ничего глупее, чем бороться с ним, плакать над ним, глотая горькие пилюли сентиментальности, встречаясь со старыми друзьями, оказывающимися на самом деле старыми, но никак не друзьями, и возвращаясь в места былого детства, где снесены все ограды, где двор ужался до стариковского размера в аккурат со скамеечку под увядшим кленом, где глаза останавливаются на многочисленных помойках, видя в них исключительно грязь и разложение, а не хранилище тысяч интереснейших вещей.