Логачев Владимир Герасимович
Шинель моя солдатская

Lib.ru/Фантастика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
  • Комментарии: 5, последний от 08/07/2010.
  • © Copyright Логачев Владимир Герасимович (logachev-vladimir@rambler.ru)
  • Размещен: 23/03/2010, изменен: 23/03/2010. 159k. Статистика.
  • Сборник рассказов: Проза
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    65-летию Великой Победы посвящается


  •    Владимир Логачев
      

    ШИНЕЛЬ МОЯ СОЛДАТСКАЯ

      
      

    СОДЕРЖАНИЕ:

    Чужая мать

    Свет и мрак

    Петушок

    Тридцать шесть часов войны

    Аннушка

    Похлебка

    Волчонок

    Из другой части

    Третья рота уходит на небо

    Батя

    Тепло женкского тела

    Ветераны

    Главный тост

      
      
      
      
       Близкое, далёкое...
       Как небо полуденное, голубое, высокое...
       С потом терпким смешано,
       На кровушке замешано.
      
       Губы не целованные,
       Чувства не раскованные...
       Обнимала не стыдясь,
       Прижималась не таясь.
      
       Как невеста и жена
       Ласку отдала сполна.
       Сны слагала вешние,
       Забытые, нездешние.
      
       Рукавом, не торопясь
       Со щеки смывала грязь,
       И слезу непрошенную,
       Снегом запорошенную.
      
       Как сестра иль старший брат
       Приняла в себя заряд
       Осколками прошитая,
       Стала мне защитою.
      
       Показала добрую силушку былинную,
       Подарила мне судьбу бесконечно длинную.
       Век не позабыть тебя, подруга холостяцкая,
       Первая любовь - шинель моя солдатская.
      
      
      
       ЧУЖАЯ МАТЬ
      
       И он, и я ушли на войну вместе, ушли с одного двора. Неумело прилаживая лямки вещмешков с домашней снедью, уложенной заботливыми материнскими руками, остриженные "под нулевку", стояли мы на вокзале и ожидали отправления, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу - беспечные, почти счастливые. Еще бы! Мы отправлялись в неизведанное "туда", где, мы были уверены, много незавершенных героических дел, где из желторотых юнцов ковались мужи с твердым взглядом и несгибаемой волей, где, как мы полагали, на каждом кусте висели ордена. Мы уходили в романтическую грохочущую даль, где, мы в тайне были убеждены, только с нашим приходом все станет на свои места. Можно ли строго судить семнадцатилетних мальчишек, не обкатанных жизнью, едва расправивших крылья и умевших даже в беспросветной мгле видеть звездочку надежды?
       Рядом с нами стояли матери - его и моя. Они были на одно лицо, как все матери в минуты радости или горя. Они больше знали, как понял я много позднее, больше предвидели в эти минуты расставанья. Они были обременены мудростью других женщин, во все времена провожавших своих сыновей и понимали, что, может быть, последний раз прижимают к груди свое детище. Мы же, охваченные нетерпеливым стремлением ринуться в неизвестность, мысленно были уже на пути к ратным подвигам, великим свершениям и нам было неловко, даже немного стыдно смотреть на влажные материнские глаза. Ведь мы тогда считали себя мужчинами, потому и стыдились, потому торопили бег минут.
       Вот и прощальный гудок. Надсадно пыхтя, паровоз тащит до отказа забитые "телятники", колеса отсчитывают километры, а на щеках все еще ощущается прикосновение теплых материнских ладоней.
       ...День, другой, третий... Время все дальше отодвигает лица друзей, родных. Мы казались себе мужчинами, но какие, по сути, мы были дети - наивные и беспомощные. Романтику мы растеряли еще по дороге, когда на ходу прыгали с поезда под откос и, распластавшись на земле, прикрывали руками голову от осколков бомб и пулеметных очередей. Остатки ее мы захоронили в болотах, где познали тяжкий ратный труд.
       Очень скоро мы поняли - героизм, оказывается, совсем не в том, чтобы под барабанный бой грудью встречать шквал огня. Гораздо сложнее вырыть за ночь малой саперной лопатой девять погонных метров траншеи полного профиля. И мы учились отрывать траншеи, строить блиндажи в несколько накатов, учились до изнеможения, до кровавых мозолей. О наградах мы уже реже вспоминали, а мечтали побыть часок в теплом сухом уголке и отоспаться вволю. Привитые с детства понятия, навыки, представления оказались совсем ненужными, лишними в нашем новом положении. Знание первого концерта Чайковского совсем не обязательно для солдата, а вот уменье среди грохота различить характерный шорох "твоего" снаряда и вовремя прижаться к земле, - от этого искусства зависела жизнь. Можно было забыть, что есть на свете бином Ньютона, но уметь правильно заворачивать портянки заставляла сама обстановка, иначе обезножишь в походе.
       Мы писали письма матерям, выводили огрызком карандаша скупые строки о своем житье-бытье и солдатские треугольники через много рук, через много дней попадали, наконец, в их руки. Я писал редко, а Анатолий сидел над письмами каждый день. Я и сейчас ясно представляю его, склонившегося над клочком бумаги. Русая стриженая голова, девичий румянец во всю щеку - предмет постоянных шуток товарищей, задумчивая грусть в серых глазах и легкая, блуждающая на губах улыбка. Как будто мысленно ведет он сокровенный, понятный только им двоим, разговор с матерью.
       Анатолий был примерным другом, натурой чистой, на которую не наложила отпечаток ни многотрудная на грани смерти жизнь наша солдатская, ни сдобренная матом окопная ругань. Мы всегда стремились быть вместе, ели из общего котелка, спали, забившись в одну нору. Он был лучше меня, выше, светлее... Я понимал это и старался оградить его от случайности, сохранить для будущей жизни, для матери. И вот лежит он у ног моих с автоматной очередью в животе, беззвучно шевеля губами и судорожно загребая пальцами мокрую землю. Я смотрю, как смерть быстро сгоняет румянец с его лица, и стискиваю зубы от боли и злости на себя. Почему не был рядом в тот момент? Может, иначе бы все обернулось?..
       Погожим июньским вечером я вернулся домой. Через много дней я снова ощутил вкус материнских слез на губах и теплые ладони на своем лице. А в стороне молчаливой тенью стояла другая мать, что не дождалась своего сына. В те минуты ее лицо не было похоже на лицо моей матери. Черты его исказила гримаса страдания. Я шагнул вперед, хотел обнять, утешить, но она, отведя взгляд, молча прошла мимо. Не сейчас, а потом, уже, забившись где-нибудь в угол, даст она волю своему горю. Заломив руки, будет выть по-бабьи, биться лицом в стену и проклинать судьбу, что сохранила детей другим матерям, а ее сына похоронила в чужой земле. Я понимал, что ей тяжело видеть меня, ощутить чужую радость рядом со своей утратой. Я понимал и прощал ее.
       И поныне, через много лет, каждый раз, когда приезжаю в свой родной город и встречаю эту женщину, меня гнетет невольная вина перед нею. За ее одиночество, за посеребренную до времени голову, за безысходную тоску, что навсегда поселилась в ее глазах. Я замедляю шаг и стараюсь избежать встречи с этой женщиной, чтобы лишний раз не бередить старые раны, не прочесть опять немой укор в ее взгляде.
       Моя же вина только в том, что остался жив... Прости меня за это, чужая мать!..
      
      
       Свет и мрак
      
       Шесть раз поднимался в атаку батальон, пытаясь пробиться сквозь плотные порядки наседавших фашистов. И каждый раз, напоровшись на шквальный огонь, измотанные зноем и жаждой, бойцы прижимались к земле и, глотая горячую пыль, отползали в перепаханный снарядами лесок.
       Под вечер, в седьмую отчаянную атаку повел поредевший батальон оставшийся за самого главного, младший политрук. Болотов бежал рядом с ним и кричал злобное, ненавидящее... От натужного бега в груди бешено колотилось сердце, как будто хотело вместе с криком выпрыгнуть наружу из пересохшего горла... Потом яркая вспышка и - забытье, мрак... Так и упал он, подавшись вперед, с вытянутой, зажатой в руках мертвой хваткой, винтовкой.
       Бой ушел с этого места и через несколько часов очнулся солдат. С трудом оторвал от земли тяжелую, как чугуном налитую голову, встал на колени - темень непроглядная, ночь кругом... А когда утих немного шум в ушах, услышал он щебет птиц, ощутил на лице тепло солнечных лучей... И понял тогда солдат, что не видит. В глаза, казалось, набилась сухая, едкая пыль. Стал тереть он их кулаками до боли, до слез - ночь не отступала.
       Ощупал себя солдат - руки, ноги целы. Подобрав винтовку, поднялся он и пошел, спотыкаясь, проваливаясь в окопы, воронки от снарядов. Шел слепой и беспомощный, призывая людей:
       - Где вы други? Отзовитесь!.. Я - Болотов Иван... темный я стал совсем... Кто живой, откликнись!...
       Солдат звал на помощь, стал стрелять из винтовки, пока были патроны. Потом постоял, прислушался и побрел, опираясь на ружье, как на посох, в ту сторону, где гремела канонада. На ощупь пробирался он по косогорам, натыкаясь на кусты и деревья, падая и вставая, снова падая и поднимаясь, пока не провалился в яму. Два остывших тела нащупал он там. Один свой оказался - по шинели и обмоткам признал. А другой убитый - чужой. Запах особенный от его одежды. Говорили, что порошок такой специальный у немцев против насекомых. Вот этим духом все пропиталось, даже запах тлена не мог его перебить.
       Нашел Болотов флягу на фашисте. Жажда мучила - отстегнул, а в ней шнапс немецкий. Вонючий, но вполне пригодный к употреблению. Все равно теперь было солдату. Хлебнул он изрядно из фляги и опять заковылял в непривычную темноту, навстречу хлещущим веткам, корягам и ямам. Выпитое не только не взбодрило, а напротив - выть хотелось от стыдной своей детской слабости, от жалости за потерянные глаза. Шел солдат, громко проклиная войну, фашистов и тот снаряд, что свет погасил. Шел он, путаясь в полах шинели, и звал товарищей, санитаров, мать родную...
       Когда ночная прохлада обволокла разгоряченную землю, обессиливший солдат свалился в овраге под кустом, укутался с головой шинелью и забылся болезненным сном. Тревожные сны ему виделись - солнце, трава и гроза... Схватывался внезапно - тьма кругом. Вспоминая свою потерю, в который раз уже слал он проклятья врагу и опять забывался коротким мучительным сном.
       Утром снова пошел солдат на звуки орудийной канонады, навстречу неизвестному. Звал до хрипоты людей... Истощенный, покрытый ссадинами и синяками, в изодранной клочьями одежде, забрел он в расположение немецкой части. Фашистский часовой сначала хотел пристрелить нелепого русского солдата с винтовкой в руках. Но когда разглядел незрячие глаза на небритом лице, подталкивая кинжалом штыка, повел его к начальнику караула.
       Истерзанного, слепого солдата, как диковинного зверя, со всех сторон обступили горланящие немцы... Редчайшее зрелище, веселый цирковой дивертисмент - дрессированный русский медведь!.. Резво щелкали затворы фотоаппаратов, улюлюканье и свист неслись отовсюду. Потешаясь над Иваном, фашисты кололи его острыми тесаками и хохотали, увертываясь от приклада винтовки, которой, как палицей, в бессильной ярости отбивался Болотов.
       Униженный, беспомощный опустился солдат на землю, зарылся головой в колени и до боли сжал зубы. Но внезапно замер, нащупав в карманах шинели две гранаты с ребристой холодной поверхностью. И сразу ощутил в себе Иван Болотов силу, выдержку и хитрость. Как будто Мать-Родина склонилась над ним и коснулась шершавых щек ласковыми ладонями. Затихнув, сжавшись, как пружина готовая стремительно распрямиться, он расчетливо ожидал, когда немцы подойдут ближе и сомкнут круг. А те, беснуясь, лезли прямо в лицо, измываясь над затравленным, диким Иваном...
       Запалы были в гранатах. Иван Болотов еще ниже опустил голову в колени, выдернул кольца зубами, одновременно разжал пальцы обеих рук, отсчитал до трех и вытянул на ладонях перед собой стальные кругляши:
       - Нате! Подавитесь моими глазами, гады!..
       Все-таки увидел еще раз свет русский солдат Иван Болотов. Увидел всплеск расколовшихся гранат, что горячими осколками впились в сытые физиономии стопроцентных арийцев. Гримаса смеха так и застыла на лицах фашистов, не успевших понять, откуда пришла смерть.
       На место происшествия тут же прибыл немецкий полковник. Брезгливо кривя рот, он нетерпеливо выслушал доклад и обозвал солдат ослами. Потом помолчал, пожевал губами и приказал предать земле убитых... И русского тоже.
       Усаживаясь в сверкавшую черным лаком машину, немецкий полковник почувствовал внезапный озноб, как будто на него дохнула крещенскими морозами зима. Полковник, немолодой уже человек, когда-то бывал в этих краях. Он запахнулся в шинель, но озноб не проходил, хотя на синем без облачка небе полыхало июльское солнце.
       ...Шел второй месяц войны.
      
      
       Петушок
      
       На участке батальона майора Коржа появился вражеский снайпер. За три дня пятерых похоронили, а шестого едва живого отправили в тыл. Наблюдатели никак не могли установить, откуда снайпер ведет огонь. До немецких окопов было метров триста, не меньше, и оставалось лишь удивляться меткости выстрелов с такого расстояния. Корж запросил помощь в штабе полка. Спустя два часа из дивизии сообщили по телефону, что высылают опытного в этом вопросе человека.
       Под вечер, когда батальонный уселся ужинать и откупорил флягу со спиртом, в блиндаж протиснулся паренек лет восемнадцати - невысокого роста, худощавый, по-юношески угловатый. Его тонкая шея с темным пушком на затылке свободно болталась в вороте гимнастерки. Вошедший вытянулся и доложил по уставу:
       - Товарищ майор, ефрейтор Петухов прибыл в ваше распоряжение.
       - Садись, Петухов. Вижу, что прибыл.
       Ефрейтор снял с плеча винтовку с зачехленным оптическим прибором, присел на краешек нар и примостил ее между ног. Корж оглядел прибывшего. Хлипкий какой-то, совсем мальчишка, на спине под гимнастеркой выпирают острые лопатки. Нетронутое бритвой лицо и глазища под темными дугой бровями - неправдоподобно синие, огромные, опушенные густыми ресницами... Впору бы девушке такие.
       - Давно воюешь? - недоверчиво прищурился Корж.
       - На фронте пятый месяц, - резво поднялся ефрейтор. - На моем личном боевом счету двадцать восемь вражеских солдат и офицеров.
       Синие глаза смотрели на майора, не мигая, в глубине их светился огонек гордости.
       - Сиди, я сказал... - Батальонный плеснул в кружку спирта и протянул ефрейтору. - На, согрейся.
       - Не могу, товарищ майор.
       - Еще не научился?
       - Не... Рука твердость потеряет и глаз не тот после хмельного...
       - Тогда, извини, я один... - Майор, не поморщившись, проглотил содержимое кружки, поднес к носу ржаную краюху, не надкусив, положил ее перед собой и продолжал. - Значит, счет, говоришь, двадцать восемь?... Добрый счет. Позавидовать можно... Юнец ты совсем, а успел уже отправить к праотцам двадцать восемь человек.
       - Фрицев... - негромко поправил ефрейтор, все так же не мигая глядя на майора.
       Корж поморщился, как будто только сейчас ощутил вкус выпитого спирта, и кивнул на винтовку:
       - Из этого самого инструмента?
       - Ага.
       - Где стрелять учился?
       - С Урала я... Папаня к ружью приохотил, когда я еще совсем мальцом был. На зверя вместе ходили.
       - Добро... Задачу знаешь?
       - Засечь и обезвредить вражеского снайпера.
       - Точно... Находиться будешь при мне. Сейчас что думаешь делать?
       - Хочу познакомиться с линией обороны. Прикажите дать провожатого в первую траншею.
       - Сам покажу. Идем.
       Майор не любил ошибаться в оценке людей. Но о ефрейторе он вынужден был сразу же изменить свое первоначальное мнение. Безусый юнец с синими девичьими глазами оказался далеко не простоватым и довольно дотошным. Вместе они облазили все без исключения окопы и огневые позиции, занимаемые батальоном. Ефрейтор особенно долго задерживался в тех местах, где были настигнуты пулей жертвы вражеского снайпера. Он интересовался не только внешними приметами убитых - ростом, телосложением, но и особенностями их характера, привычками, просил солдат воскресить в памяти последние минуты жизни их товарищей: что говорил, как стоял, куда смотрел перед тем, как нашла его пуля снайпера? Он требовал точно указать, куда угодила пуля, в каком положении находился убитый. Не довольствуясь объяснениями, он сам опускался на дно окопа, принимал различные позы и все делал какие-то наброски в синенькой записной книжице. Вернувшись в блиндаж, Корж еще долго сидел с ефрейтором над схемой обороны батальона. А когда совсем стемнело, тот, захватив лопату, по указанному саперами проходу в минном поле уполз на ничейную землю.
       Возвратился Петухов через час. Он вычистил обмундирование, проверил винтовку, долго перебирал патроны и, испросив у майора разрешение, улегся спать. Корж приблизил чадящую гильзу-светильник к лицу ефрейтора - оно было безмятежно спокойным, мягким, целомудренным. И снова майор подумал, что такому лицу позавидует, пожалуй, любая женщина.
       Корж проснулся на следующее утро, как обычно, чуть стало сереть небо на востоке, но ефрейтора Петухова уже не было. Он появился в блиндаже лишь, когда стемнело. Молча, не изменив выражения лица, выслушал раздраженного майора, - в этот день сразило пулей еще одного солдата, неосторожно поднявшегося над бруствером окопа, - не торопясь, плотно поел и сразу же уснул.
       Второй день также не принес никаких изменений - рано утром Петухов опять исчез, с наступлением темноты неслышно вошел в блиндаж, поел и вскоре забылся крепким спокойным сном.
       А на третий день ефрейтор перевалился через бруствер в окоп еще засветло, отыскал батальонного и, невозмутимо глядя синими глазами, доложил:
       - Задание выполнено. Нет его больше, снайпера... Не там искали, товарищ майор. Сидел он у старой коряги. Хорошее место, хитрое...
       Когда стемнело, разведчики приволокли тело немецкого снайпера. Корж отыскал ефрейтора в блиндаже, - тот укладывал нехитрые пожитки, собираясь назад в дивизию, - и весело окликнул его, - майор сегодня был добрый.
       - Пойдем, Петушок, поглядишь на своего двадцать девятого...
       Приглушенно переговариваясь, около убитого толпились солдаты. Они расступились перед батальонным, и Петухов увидел у ног своих бесформенную груду камуфлированного тряпья, под которым смутно угадывались очертания человеческого тела. Напрягая зрение, он нащупал глазами светлое пятно - лицо врага, которое он видел в оптическом прицеле самое большее три секунды, и ему вдруг страстно захотелось разглядеть его поближе. Ефрейтор шагнул вперед, наклонился и тут же кто-то предупредительно направил слабый луч карманного фонаря в лицо убитого. Оно было спокойным, серьезным, застывшие стеклянные глаза не успели выразить ни страха, ни боли. Над правой бровью - аккуратное отверстие, тонкая черная струйка, прядь слипшихся бесцветных волос. Петухов ощутил на своем лице чье-то шумное дыхание, в нос шибанул густой махорочный дух.
       - Сеньку нашего он тоже в лоб... - прохрипел простуженный голос. - Сколько душ изничтожил...Зверюга!..
       Вперед протиснулся маленький, юркий солдатик. Он присел на корточки, восхищенно заглядывая снизу в глаза Петухова.
       - Здорово ты его припечатал, ефрейтор!.. - удовлетворенно хохотнул он дребезжащим тенорком.
       Когда вернулись назад в блиндаж, Петухов неожиданно попросил майора:
       - Налейте спирту мне...если можно...
       - Можно. Даже нужно. За твою победу, Петушок!
       Майор нарезал сала и хлеба, налил спирту в две кружки. Одну из них подал ефрейтору.
       - За твоего двадцать девятого!..
       Ефрейтор жадно выпил содержимое кружки, закашлялся и, сразу как-то обмякнув, обратил к майору синие, чуть помутневшие глаза.
       - Я ведь совсем, товарищ майор... не выпиваю... Впервые сегодня. И первый раз увидел свою работу... А то все, как на стрельбищах: плавно нажал на крючок - и дыра в мишени... Нажал - и дыра... Дайте еще выпить, если можно...
       Корж плеснул спирту в кружку ефрейтора... "Дети...совсем дети... Война, смерть, кровь стали для них привычным, обыденным - работой..." Мысленно майор обнимал паренька за острые плечи. "...Ничего, Петушок, крепись. Так нужно. Понимаешь, нужно!.. Ведь ты солдат...".
       А ефрейтор Петухов сидел, закрыв лицо ладонями, и все повторял, повторял:
       - Здорово я его... А?... Прямо в лоб припечатал!...
       И неясно было, смеется он или плачет.
      
      
       Тридцать шесть часов войны
      
       Он не запомнил, за какой станцией остановили их состав прямо в чистом поле. Сонных солдат тормошили в теплушках сержанты и старшины, офицеры подстегивали командами, собирали своих людей, чтобы затемно еще, упреждая рассвет, выйти на указанную позицию. Незлобно матюгаясь, сваливалась пехтура из товарняка на крутые насыпи, гремела котелками, откашливалась, отплевывалась, до боли в скулах зевала, отгоняя остатки сна. Смерть как хотелось засмолить козью ножку, но приказ был жесткий - не демаскироваться, до фашистов рукой подать.
       Труднее было сгрузить повозки, пушки сорокопятки, тревожно ржавших лошадей, ни в какую не желавших ступить на шаткий, крутой настил. Но солдат все осилит. Пушки и лошадей почти на руках снесли с высоких платформ на землю, запрягли, загрузили военными припасами, и вскоре уже длинная колонна запылила по проселку навстречу сполохам то ли зарницы, то ли недалекого боя. А сзади подгоняли их отсветы наступающего нового дня, может быть последнего в их солдатской судьбе.
       - Гвоздев... - обернувшись, кинул через плечо Синякин, держась за прицельную скобу массивного ствола.
       - Тута я... - отозвался из-за спины сипловатым тенорком Гвоздев.
       - Знамо, что тута... - проворчал Синякин. - Ты в ногу, в ногу шагай, пентюх... не дергайся... шею мне всю истер...
       - Угу... - согласился Гвоздев и длинное пудовое ружье в такт шагам закачалось ритмичнее упором сошек на плече Синякина и прикладом на плече второго номера.
       Пэтээровцем Синякин стал совсем недавно, после госпиталя, где находился три недели по случаю, стыдно говорить, ранения в мягкое сидячее место. Затянулась рана быстро, а теперь только зудела. Так что Синякин солдатом был и остался исправным, при всех руках и ногах. В запасном полку наскоро обучили управляться с ПТР - длинным противотанковым ружьем и закрепили вторым номером в помощь несмышленыша Гвоздева. Худосочный, постоянно хлюпающий носом Гриша Гвоздев прибыл с пополнением из глубокого тыла, войну знал только по кино и все вопросы глупые задавал: "Как орден или медаль, на худой конец, заслужить?". Не ведал он, что в пехоте награды будут догонять солдат по госпиталям, да еще много лет после победного салюта, а в основном неполученные награды зарывались вместе с солдатами в братские могилы...
       Пропылили, пропотели километров с двенадцать, пока встретили свой головной дозор вместе с представителем высшего штаба, что определил на местности и на карте линию обороны. Копай, копай, солдат, зарывайся поглубже. Командиры маячили перед позицией и торопили - скоро в бой. Бой угадывался в лихорадочном, спешном марше, в нервозности командиров, поведении старшин, угонявших лошадей с повозками подальше в спасительную степь за спинами солдат.
       Синякин копал ячейку в полный рост, с широким бруствером, чтобы удобнее было расположить ружье и чтобы угол обстрела был пошире. Гвоздев пыхтел метрах в трех сзади, неторопко орудуя малой саперной. То ли приустал за время марша, а скорее не знал еще законов войны, что только земля защитить может неприкрытого ничем, кроме серой шинели, солдата. А Синякин усвоил прочно, кожей ощущал, что скоро загудит тут, заухает, начнут толочь землю снаряды, мины, расшвыривая пригоршнями горячие клочья рваного с зазубринами металла, зажужжат шмелями, прочертят пунктиры трасс пули разных калибров. Зябко станет тогда солдату, желудок подтянет к самому горлу и захочется вдавиться в спасительную землю каждой клеточкой своего большого тела... сжаться, стать маленьким, незаметным... Через эти страхи прошли все бывалые солдаты, потому и не жалели ладоней, не разгибали гудевших спин... Не то, что этот недотепа Гвоздев...
       Установил Синякин на боевую позицию тяжелое ружье, присыпал пожухлой травой свежую землю для маскировки и встал над своим вторым номером, что копошился в неглубокой по пояс ячейке.
       - Ты, Гвоздев, не филонь... ближе ко мне подкапывайся... Второй номер должен боевой запас готовить, а ты норовишь за спиной отсидеться... Да шибче копай и глубже, не на общество работаешь - на себя!.. Для боя окоп сооружаешь, а он и на захудалую могилку не сгодится!..
       Как в корень глядел, когда слова эти говорил Синякин. После захода солнца схоронил он второго номера, присыпал колючей землею Гришу Гвоздева, сидевшего, уткнувшись разбитой головой в стенку своего первого и последнего в жизни окопчика. Но это было много позже... А впереди еще длинный, знойный, полыхающий огнем и дымом вперемешку с пылью день...
       Хоть и ожидали, а началось все вдруг буднично и не по команде. Не спереди, куда глядело много глаз, а почему-то сзади вывалились из розовевших под лучами солнца утренних облачков самолеты, с длинными, как у стрекоз телами, высыпали контейнеры мелких бомб, прошлись по головам пулеметным и пушечным огнем и так же вдруг улетели. Вот когда заработал лопатой второй номер Гвоздев, но поспевать уже было некуда. Теперь прямо по фронту шли на них парами и сваливались с устрашающим ревом в пике "лапотники", швыряли крупные бомбы... Не успели головы поднять, отряхнуться от земли, звон еще стоял в ушах от близких разрывов, а сплошь по горизонту в клубах пыли, урча моторами, накатывались танки. За ними, как полагается, на мотоциклетках и на своих двоих строча автоматами двигалась пехота. Зябко стало Синякину. Не оглядываясь на Гвоздева, он стал поближе к ружью перекладывать на сухую тряпочку длинные патроны, похожие на маленькие снаряды. Загнал он первый патрон в казенник, остальные аккуратно прикрыл тряпочкой, чтобы песком не засыпало, и повел длинным стволом над бруствером. Пальцы дрожали, да и в ногах слабость была, а все же Синякин ловил в прицельную рамку наползающую с шлейфом пыли махину. Нажал пальцем на крючок - резко отдало в плечо, а махина все надвигалась. Второй патрон дослал Синякин, не упуская из прицела изрыгающий огонь танк... Вспомнил он, как учили его выбирать уязвимые точки - бить по тракту гусеницы или в щель между башней и корпусом, а то и просто в ствол пушки... Поерзал он, усмиряя бешеные толчки сердца, прицелился, задержал дыхание и пульнул под башню. Не понял сначала, то ли сам попал, а может кто другой, только танк застопорил и из щелей повалил дым, потом пламя лизнуло башню. Откинулись люки, стали вываливаться, бежать танкисты. Только недолго бежали, через несколько шагов их срезало пулями. Пехота немецкая за танками замешкалась, залегла, а немного погодя и попятилась. Жарко стало Ивану Синякину, расстегнул он ворот гимнастерки, чистый еще ворот - только вчера старшина приказал подшить свежие подворотнички. И потом только оглянулся на Гвоздева, но не было уже больше второго номера. Точно в черепок врезало ему осколком - пикнуть не успел.
       Сейчас не до мертвых было... Ползком и короткими перебежками шастали младшие командиры, считали потери, подбадривали живых - проверь оружие и жди новой атаки. А их, этих атак до конца дня было еще три... Все, как в кино, будто фильм один и тот же крутили - заваливались самолеты в пике, потом долбили пушки, минометы и танки пылили и пехота... Только уж не так резво, а с оглядкой шли. Снова стрелял Синякин из длинного ружья, набивая до боли плечо, стрелял по танкам, да и по пехоте тоже. Не ведал точно, он ли, или другой кто достал, споткнулся перед позицией еще один железный зверь. Неосмотрительно повернулся он слабо защищенным бортом, тут и угадал Синякин в бензобак. Вспыхнул, как стог сена, сгорел враз, даже люки не успел отворить.
       А под вечер - передых, тихо и покойно стало вокруг. Только гарь железная, гарь кислая пороховая, да еще запах паленой человеческой плоти будоражили, не давали покоя душе... Тогда и зарыл Иван Синякин своего второго номера, прикрыл разбитую голову серым вафельным полотенцем и забросал землей.
       Вспомнил солдат, что не отписал на последнее письмо из дому. Развязал свой "сидор", листок бумаги нашел, огрызок карандаша.
       ..." и еще сообщаю вам, дорогая моя супруга Евдокия Пантелеймоновна, что пребываю я по-прежнему в тылу, в запасном полку... Занятия, конечно, как водится... на противотанковое ружье поставлен... Живу спокойно у бабки одной на постое. Приварок добрый, пайка военного хватает, а у тутошних поселян не разживешься - сами изголодались. Очень уж лютовал немец в этих краях... Привиделся мне сон... Павлуша будто хлеба просит... Береги моего старшого, да и Митю в обиду не давай..."
       Как совсем уж стемнело, согнувшись пополам и петляя, притопал старшина. Навалил до краев котелка густого супа горячего с клецками, поохал по случаю больших потерь, подсчитал погибших, боезапас пополнил, все так же не разгибаясь, плюхнулся в повозку и подался в тылы.
       Плотно поел Иван Синякин, расслабился, отяжелел, поудобнее примостился на дне окопа и прикорнул. К завтрашнему утру, знал он точно, надо сил набираться. Дремал сторожко, слышал, как санитары волокли в тыл тех, кто еще дышал, различал знакомые голоса командиров... А чуть забрезжил рассвет, встрепенулся солдат, ружье осмотрел, протер патроны и стал ждать... ждать того, что и вчера...
       Только фрицы не торопились, видимо, с духом собирались. И успел потому Синякин дописать свое письмо в далекое русское село Опенки.
       ..."Еще сообщаю тебе, дорогая супруга Евдокия Пантелеймоновна, что служба моя пока нетяжелая... Вчера кино смешное крутили. С тем и прощаюсь... Поклон мой низкий Никифоровым (может чего есть от Григория?) также низкий поклон мамане твоей... Муж твой верный и солдат советский Синякин Иван Михайлов..."
       До вечера грохотал передний край, утюжили пехоту немецкие танки, самолеты молотили землю, кромсали снаряды... Выдохлись, поутихли вражеские атаки, курились догоравшие танки и трупы на жаре отдавали дурным запахом. В сторону врага плотным строем почти на бреющем пролетели "илюши", цепью прошла свежая пехота...
       К огневой позиции Ивана Синякина, припадая на левую ногу, направился немолодой, сутулый генерал. Шел он один, опираясь на трость, в отдалении следовала группа офицеров. Стал генерал над окопом солдата, над его длинным ружьем, поднял взгляд вперед к сектору обстрела - по фронту и флангам чернели закопченными боками четыре бронированные махины. Они были сработаны из крупповской стали, оснащены современными механизмами, приводились в движение выпестованными гитлеровским рейхом арийцами...
       Вышиб дух из них рядовой русский солдат... Он умер, как работник, положив натруженные руки на бруствер, словно отдохнуть прилег.
       - Комбата ко мне! - не оборачиваясь, приказал генерал.
       От группы офицеров отделился высокий, молодцеватый майор, небритый, запотевший.
       - Выполнил ты задачу, майор Перехватов, устоял... Теперь мы их под ноготь - аж кровь брызнет!.. И тебя за геройство отметим.
       - Людей много выбило, товарищ генерал, - сокрушенно мотнул головой комбат, - ...зубами за землю держались, грудью танки встречали.
       - Вижу... - генерал нагнулся, поднял запорошенный землей листок, поднес к глазам, помедлил, шевеля губами. - Красивую смерть принял солдат Иван Синякин Михайлов сын... Посмертно к награде представить! Похоронить по-людски... Гроб смастерите, чтоб фамилия, имя были на могиле. Письмо это семье сам переправлю. - Генерал выпрямился, четко приложил сухую ладонь к козырьку полевой фуражки. - Вечный покой тебе, солдат!
      
      
       Аннушка
      
       День выдался на редкость утомительный. Фронт снова забурлил, отзвуки боя доносились и сюда, в госпиталь, за два десятка километров от передовой. Вместе с грохотом с переднего края нескончаемым потоком стали поступать раненые.
       Мучительно ныли руки, горели сбитые ладони - перекинув через плечи лямки, девушки весь день таскали носилки с живым грузом, охающим и стонущим. Лишь к вечеру наступила передышка и Аня смогла присесть. Гудели натруженные ноги и руки, каждая мышца просила отдыха, даже пошевелить пальцами было лень. Но отдых был недолгим. Нетерпеливо сигналя, к госпиталю подкатили несколько машин. В наступающих вечерних сумерках снова засновали взад-вперед с тяжелой ношей санитары. Опираясь на плечи сестер, заковыляли ходячие раненые. Аня задержалась у одной из машин - оттуда доносился мужской простуженный голос. Кто-то зло и яростно ругался.
       - Потише можно? Женщины вокруг!.. - сердито бросила Аня в распахнутую дверцу.
       - Это кто еще тут чирикает? - раздраженно продолжил тот же голос, - посадили бы тебя в этот железный ящик... где тут выход? Черт...
       Что-то загремело, кто-то охнул - из глубины машины, неуверенно переставляя ноги и настороженно вытянув руки, появился рослый мужчина в летном обгоревшем комбинезоне. На его закопченном лице - крест-накрест свежий бинт плотным слоем закрывал глазные впадины.
       - Давай руку, птаха, - железной хваткой вцепился он в запястье девушки и неуклюже сполз на землю. - Веди к главному...
       До предела замотанный, начальник госпиталя майор Белоногов взглянул на забинтованную голову мужчины и повернулся к Ане.
       - Веди его к себе, Аннушка. Помести в семнадцатую, там же и посмотрю его...
       На следующий день Аннушка приняла смену после обеда и тотчас же заглянула в семнадцатую. В маленькой комнате, затененной шторой, кроме койки и стула, приткнулся в углу небольшой столик. Летчик сидел на койке и, мурлыча что-то под нос, пытался соорудить самокрутку.
       - Здравствуйте, больной. Как самочувствие?..
       - А.. птичка-невеличка!... - живо повернул он в сторону девушки забинтованное лицо. - Меня Костей зовут...лейтенант авиации Константин Андрохин. Давай знакомиться, Аннушка... так, кажется? - протянул он обожженную руку. - Ты не сердись за вчерашнее - зол я был на себя и на всех... Машину зря угробил. И как этот фриц мне на хвост наступил - ума не приложу... на Колю Лыняева трое насели... я зашел снизу и одного отвалил... только развернулся - гляжу сам задымил... Пошел вниз, хотел пламя сбить - не помогает... едва успел выброситься... болтаюсь в воздухе, а глаз открыть не могу - жжет. Приземлился вслепую... хорошо - солдаты наши подобрали, помогли добраться до санчасти...
       - Как ваши глаза? - поинтересовалась Аня.
       - Главный смотрел. Говорит - нормально. Только придется несколько дней не снимать повязку, небольшое воспаление, да брови и ресницы обгорели...
       Летчик оказался неугомонным, жизнерадостным человеком. Ни минуты не мог он усидеть на месте. Весь день, натыкаясь на стены и мебель, бродил он по коридорам, заходил в соседние палаты знакомиться, рассказывал о наших истребителях, их достоинствах и недостатках.
       - На моем счету уже три самолета - двух фрицев угробил и свой вот потерял... - шутил он над собой.
       Из всего персонала госпиталя он признавал только сестру Аннушку. Несколько раз на день требовал ее к себе. То просит газету вслух почитать, то написать письмо родным или кому-нибудь из многочисленных друзей. Он легко узнавал ее походку, каким-то необъяснимым чутьем догадывался о ее присутствии, даже если девушка молчала. Вскоре девушка знала всю подноготную лейтенанта, более двух десятков писем написала она под его диктовку.
       Как-то утром летчик встретил ее радостным восклицанием:
       - Вот и наша Аннушка! Слушай внимательно - послезавтра снимают повязку и я снова увижу небо, солнце, увижу славную, добрую Аннушку. А, впрочем, я и так мысленно представляю тебя - ну-ка дай свою левую руку, - шутливо приказал летчик. - Вот так, держа тебя за руку, могу с предельной точностью описать твой внешний вид - цвет глаз, цвет волос, угадаю возраст, угадаю твой вес в килограммах, размер твоей ступни и даже количество запломбированных зубов. Не веришь?
       Не дав девушке опомниться, он продолжил:
       - У вас, гражданочка, стройная тонкая в талии фигура... глаза - карие, в обрамлении густых черных ресниц... а волосы - цвета вороньего крыла... они заплетены в длинную тугую косу и тяжелым узлом уложены на затылке...
       - Неправда... - тихо прошептала Аня. - Косы у меня нет и все остальное неправда...
       Нахмурившись, девушка вырвала руку из пальцев летчика и быстро вышла из палаты. "Вот и все, - с горечью подумала Аня. - Все они на один манер... красивую ему подавай... с толстой косой, с ресницами...". Она и сама не ожидала, что так больно ее ранят слова летчика. Аня давно смирилась с мыслью, что она дурнушка и привыкла, что мужские взгляды не задерживаются на ней. А тут впервые ощутила теплое отношение к себе, улавливала иногда даже ласковые интонации в голосе летчика. И это только потому, что ее не видят... все эти слова краденые и принадлежат другой...
       Медленно подошла Аня к зеркалу и, оглянувшись - нет ли кого поблизости, с неприязнью стала всматриваться в свое отражение. Ну, конечно же, полная противоположность тому, что говорил Костя Андрохин: полноватую, крепко сбитую фигуру девушки никак нельзя было назвать изящной. Но это еще полбеды. А вот лицо - круглое, похожее на луну, со смешной веснушчатой картофелиной вздернутого носа... есть от чего прийти в отчаянье. Губы еще, как губы, зубы тоже терпимы. Белесые же брови, рыжеватые ресницы и такие же рыжие глаза... А волосы? Разве сравнишь их с вороньим крылом?
       - Нет, - решает Аня, - надо сейчас же идти к начальнику госпиталя и дать согласие на поездку за медицинским оборудованием. Днями он прелагал ей такую командировку. Через несколько дней она вернется и летчика уже не застанет. Тогда можно будет спокойно обойтись без густых черных ресниц и волос цвета вороньего крыла.
       Через три дня Аня вернулась из поездки.
       - Где ты запропастилась? - всплеснув руками, встретила старшая медицинская сестра. - Лейтенант Андрохин так бушевал - аж страшно было! Уезжая, чуть не плакал, что не может попрощаться с тобой!
       "Ну и пусть, - подумала про себя Аня, - это все к лучшему". И снова напряженная работа завладела девушкой, так что и минуты свободной невозможно было урвать для раздумий о летчике. Осталось в памяти только незнакомое ей раньше чувство душевной боли, что не отпускало ее ни днем, ни ночью.
       Через несколько дней, когда тяжесть на душе немного притупилась, та же самая сестра, многозначительно улыбаясь, передала ей треугольник письма с надписью твердым, незнакомым почерком: "Обязательно в личные руки сестрички Аннушки от Кости Андрохина!"
       "Милая Аннушка, никогда не прощу себя, что не попрощался с тобой. Живу я сейчас, как у бога за пазухой - только ем и сплю, силушки набираюсь. Прошел медкомиссию, все мои показатели в норме. После отдыха буду осваивать новую технику. А там - снова в воздух, вышибать из фашистов дух! Как жаль, что не успел тебе перед отъездом открыться - я не терплю брюнеток... В дружбе они черствы и непостоянны. По душе мне девушки только светловолосые и обязательно с курносым носом в веснушках! Еще прошу за меня извиниться перед начальником госпиталя, если он обнаружит пропажу одной из фотографий на Доске Почета. Сейчас гляжу на твою фотку и мечтаю, как мы снова встретимся с тобой. Много слов я сберегу для этой встречи, милая Аннушка! Обязательно отвечай мне по этому адресу! Жду ответа, как соловей лета. Твой красный сокол Константин Андрохин."
      
      
       Похлебка
      
       Ефрейтор фон Прицнах приобрел репутацию удачливого весельчака. Оптимизм Отто подкреплялся благосклонностью судьбы редко показывавшей ему затылок. Двадцатидвухлетний ефрейтор имел основания верить в свою счастливую звезду, хотя бы уже потому, что его волевой подбородок и серые с металлическим отливом глаза совпадали с признаками истинного арийца.
       Школьные товарищи Отто давно оказались занесенными в поминальные списки и, единственное, что осталось от них - портреты в траурных рамках. Отто же, по-настоящему, и пороха еще не нюхал, хотя его личные нагрудные знаки свидетельствовали, что он воевал в Бельгии, во Франции и покорял поляков. Воевал - звучит несколько смело, что понимал и сам Отто, однако, вслух свои сомнения не высказывал. Если говорить о собственном вкладе его в скоротечную компанию во Франции, то Отто оттуда регулярно посылал домой аккуратно запаянные жестяные коробки, доверху наполненные золотистым прованским маслом, аромат которого в Германии давно забыли. Поход на Бельгию был памятен для него и для родных тяжеленными головками сыров, обшитыми парусиной. В голодной Польше, куда он попал в начале сорок второго, не часто удавалось сколотить посылку - все сколько-нибудь стоящее давно прибрали к рукам соотечественники. Хотя и здесь Отто жилось вольготно. Обычная солдатская булка хлеба гарантировала развлечение с любой приглянувшейся паненкой. Сигареты, мясные консервы и шнапс можно было выменять на приличные меха и даже золото.
       В итоге, жизнь Отто была не такой уж безрадостной, если учесть, что на восточном фронте его могло ожидать гораздо худшее. Даже скупые, с оглядкой, рассказы прибывших оттуда на отдых солдат, - о лютых русских морозах, фанатиках-красноармейцах и коварных партизанах, вселяли робость в его далеко не воинственную душу.
       Отто был на хорошем счету у офицеров. Исполнительный, подтянутый ефрейтор, всегда готовый услужить, считался своим человеком в штабе батальона. Этому немало способствовала и приставка "фон", происхождение которой мог объяснить разве только его отец - невысокого ранга чиновник налогового ведомства. Делал это он с большой охотой, долго и скучно. Из его речей Отто твердо усвоил, - надеяться на именитых родственников не приходится по той причине, что их просто нет в природе, как нет у него и родового поместья.
       Однако даже такая ничем материальным не подкрепленная приставка порой помогала Отто увидеть себя в отраженном свете чужой славы без особых с его стороны на то усилий. Когда в батальон наведывалось какое-нибудь начальство, и расторопный светловолосый ефрейтор случайно оказывался в поле зрения, то начальство милостиво одаряло его вниманием. "...Послушайте, молодой человек ..э..фон Прицнах... - тут начальство всегда смотрело почтительно куда-то поверх головы Отто, - ...Случаем...не состоите ли вы в родственных связях?..". И Отто, смиренно опустив серые глаза, с проникновенной почтительностью отвечал давно затверженной фразой: "Разве это обстоятельство имеет значение, господин генерал? /или "господин полковник" - в зависимости от чина начальства/. Все мы одинаково честно служим нашему фюреру!". Подобный ответ срабатывал безотказно, как сухой запал в гранате, вызывая одобрительное похлопывание по плечу ефрейтора кожаной перчаткой начальника и по-прежнему оставляя в уважительном неведении сослуживцев.
       Минул ровно год, как на востоке завертелись жернова войны. Отто был далеко от грохота боя, опасности, лишений и потому не сетовал на судьбу. Дни сменялись днями, не поражая воображенье особой праздничностью, но и не принося огорчений. Из дома регулярно приходили письма с материнскими благословениями, подробным перечислением вещей и особенно продуктов, столь необходимых для поддержания боевого духа в тылу. И вот в один из таких ничем не примечательных дней все рушилось - с настоящим нужно было бесповоротно рассчитываться и отбывать в неведомое. Приказ передвигал дивизию, как пешку в игре, непосредственно в зону активных действий. Фюрер обещал еще до наступления осени завершить восточную компанию.
       Дивизия погрузилась в несколько железнодорожных составов и покатила почти без остановок, по срочному графику. За окнами мелькали закопченные остовы станций, безлюдные переезды. У железнодорожного полотна ржавым хламом громоздились прошитые осколками, сплетенные чьей-то гигантской силой в замысловатые узлы металлические фермы вагонов. В стороне оставались большие города, молчаливые и враждебные, а навстречу один за другим торопились санитарные поезда. Даже случайного взгляда, брошенного на окна вагонов было достаточно, чтобы понять, что санитарные составы забиты ранеными до отказа.
       Отто испытывал беспокойство от мысли, что скоро придется покинуть обжитую за несколько дней вагонную полку. В неустойчивом мире это все-таки была частица привычного, понятного, а как встретит их враждебная страна... Вполне вероятно, что и ты попадешь в такой вот поезд с крестом на крыше... Если не сильно искалечит, то считай этот исход удачей... А ведь может случиться, что останки ефрейтора фон Прицнах зароют в чужой земле... Жизнь, между тем, будет продолжаться. День придет на смену утру, женщины, что охотно коротали ночи с Отто, пустят в свои теплые постели других ефрейторов и унтер-офицеров, солдаты будут жрать сало, запивая его шнапсом... Все на свете пойдет, как прежде, своим чередом, только исчезнет Отто. Его исключат из списков на довольствие, мать наденет траурное платье, и фотографию ефрейтора фон Прицнах окантуют черным крепом. Подобный поворот событий никак не устраивал Отто и все существо его протестовало против такой возможности.
       Даже самая длинная дорога имеет конец. Дивизия разгрузилась на горячем, пыльном полустанке. Незамедлительно, сходу двинулась сначала на север, потом на восток, догоняя грохот боя. Бесконечная вереница танков, грузовиков, бронеавтомобилей, лязгая металлом и ревя моторами, серой змеей извивалась по ровной, как стол, степи. Земля дрожала от поступи машин, клубы пыли над колонной заслоняли солнце, светившееся тусклой никелевой монетой. Сидя в штабной машине, Отто жадно ловил раскрытым ртом обжигающий, как из духовки, с копотью и пылью воздух, потел, размазывая сажу по лицу и, сдвигая к переносью белесые брови, гордился, что является частью той грозной лавины, которую ничто не в силах остановить.
       Русские почти не беспокоили их походные колонны. Лишь изредка на большой высоте появлялись разведывательные самолеты, да и те быстро отворачивали, наткнувшись на плотный заградительный огонь зенитных установок. Где-то далеко впереди изредка вспыхивала ружейная перестрелка, потом в ее мелодию вплетали свой басовитый голос пушки, и все умолкало - это передовые части сбивали слабые заслоны русских. Отто с жадным любопытством разглядывал чужих солдат, застигнутых смертью в наспех вырытых неглубоких окопах. Машины притормаживали у обочины, и Отто вместе со штабными офицерами позировал перед аппаратом на фоне мертвых врагов. Он почти избавился от страха, помимо воли завладевшего им с того дня, когда они ступили на землю этой непонятной страны. В середине бронированного кулака Отто ощущал себя уверенно, пусть даже мучила жажда и струйки грязного, липкого пота затекали за воротник мундира. Все равно он самый сильный, непобедимый солдат фатерланда. Еще небольшое усилие и они поставят сапог на шею покоренного врага. Тогда Отто, кроме фотографий убитых неприятельских солдат, пошлет родным в чистенький немецкий городок сразу несколько больших посылок, набитых окороками. Мясо тут бегало на собственных четырех ногах - неисчислимые стада коров, овец, свиней и коз метались по степи, спасаясь от жаркого пламени горящей пшеницы. Солдаты на мотоциклах и вездеходах врезались в самую гущу стада, с победным кличем набрасывались на испуганных животных, валили их наземь и, полоснув по шее тесаком, теснясь ловили котелками упругую струю крови, чтобы утолить жажду солоноватым напитком жизни. Туши тут же разделывали и наталкивали доверху кусками мяса походные кухни. Солдаты кормились сытно и жирно. Армия наступала.
       Дни выстроились однообразной вереницей. Монотонно, как петли, они нанизывались на спицу времени. Знойная дорога, пыль вперемешку с гарью дерет горло и, кажется, нет конца-края этой проклятой степи. Кто-то на ночлеге невесел пошутил: "Еще два перехода и мы сможем прокатиться на индийских слонах"... Упоминание о слонах было кстати, так как машины одна за другой оставались позади с заглохшими моторами - не успевали подвозить горючее.
       Изредка наступала передышка, когда их останавливали, чтобы подтянулись тылы и тяжелая техника. Особо памятными для Отто стали три дня отдыха в большом русском селе Красное. Оно возникло в степи неожиданно, как мираж: белые домики в зеленом обрамлении садов. Через все село в балке протекала необыкновенной чистоты неглубокая речушка. Содрав с себя пропитанный потом и солью мундир, Отто погрузился с головой в прохладные свежие струи. Он жадно глотал воду и все никак не мог насытиться ею. Он скреб ногтями тело, прочищая поры, тер волосы, уши, глаза, вымывая копоть и пыль.
       Батальон расквартировали у самой балки, и Отто по нескольку раз в день наслаждался купанием в реке. Двор, где Отто с тремя штабными унтер-офицерами определился на постой, был обширен и опрятен. Саманный дом под камышовой крышей из двух светлых комнат и передней, с глиняными полами, выстеленными половиками. Во дворе - летняя кухня, хозяйственные пристройки, где кудахтала и визжала домашняя живность, да большой каменный погреб. Хозяйка дома, крепкая, рослая женщина с лицом, наполовину закутанным косынкой, так что нельзя было определить ее возраст, молча выслушала: "В доме будут жить германские офицеры". Так же молча она взяла за руки жавшихся к ней двух белоголовых малышей и увела их в погреб. Туда же она затащила упиравшегося черного, кудлатого пса, исходившего хриплым лаем.
       Хозяйка не докучала постояльцам. Она лишь изредка появлялась во дворе, неслышно ступая босыми ногами. Не меняясь в лице она смотрела, как по двору гоняются за курами солдаты и снова исчезала в погребе. За три дня Отто так и не услышал ее голоса, о чем, впрочем, не сожалел. Разве это женщина? Какой-то бесполый, мрачный сфинкс. Отто видел много таких женщин со злыми, отрешенно равнодушными, сухими или голодными, в слезах глазами. Они примелькались, как столбы на краю дороги, они были все на одно лицо эти спутницы войны и не вызывали эмоций.
       Три дня блаженного отдыха закончились и отоспавшиеся, отъевшиеся солдаты снова запылили бесконечными колоннами по степи. В память о себе Отто выскоблил штыком на каменной стене погреба четким готическим шрифтом: "Фон Прицнах". Пусть знают те, кто идет по его следам, что землю эту завоевывал Отто фон Прицнах. А они скоро придут, немецкие хозяева, чтобы вдохнуть жизнь в дикие края. Они быстро наведут свой порядок. В первую очередь необходимо построить бетонные автострады, как в Германии. Иначе в непогоду тут не проедешь, нельзя будет вывозить пшеницу и мясо, в которых так нуждается фатерланд. Тогда и пыль эта проклятая не будет забивать горло сухим кляпом.
       К зною и пыли прибавились новые неудобства - несколько раз налетали самолеты русских и уже не просто наблюдали, а швыряли бомбы и поливали сверху из пулеметов. Тут Отто увидел первых убитых немецких солдат. Его начинало знобить при мысли, что и он мог быть среди них. Колонны рассредоточились и внимательнее стали наблюдать за небом. Ночью, на привале в расположении батальона стали густо падать снаряды. Солдаты, ошалелые со сна, заметались по степи. Командирам с большим трудом удалось наладить порядок и увести батальон из-под обстрела. Остаток ночи провели в кромешной тьме на картофельном поле, зарываясь в землю. Спереди, сзади, по бокам сверкали зарницы выстрелов, над головой шелестели снаряды, вокруг ухало, звенело, печально пели осколки. Земля дрожала зябкой дрожью, и лихорадка земли передалась Отто. Мысленно повторяя в памяти все известные ему молитвы, Отто выпрашивал у бога защиты... От солдата к солдату расползались тревожные вести - где-то прорвались русские танки... Откуда быть танкам у большевиков? Ведь их давно сожгли немецкие летчики и артиллеристы... К счастью, слухи оказались неточными и новое утро развеяло ночные страхи, хотя не принесло заметного облегчения. Двое суток дивизия топталась на месте, не в силах столкнуть противника со своего пути. А еще через день история повторилась в той же последовательности, только теперь неприятель дрался с большим ожесточением. Атаки следовали одна за другой, и Отто мог в бинокль наблюдать с командного пункта батальона, как ползли танки русских, стреляя на ходу и поднимая шлейфы пыли, а за ними бежали цепи солдат. Самолетов у неприятеля тоже прибавилось.
       Наступил тот критический момент, когда дивизия не могла продвинуться вперед даже на сотню метров, а сверху долбила авиация да еще артиллерия русских. Солдаты закапывались глубоко в землю, но и там их находила смерть. Время, казалось, остановилось, день и ночь переплелись в страшный клубок выстрелов, проклятий, предельного нервного напряжения, запаха человеческой крови и трупного смрада. В батальоне не насчитывалось и половины прежнего состава, офицеров тоже заметно поубавилось. Из тыловых подразделений подчистую подмели всех способных держать оружие и погнали в переднюю линию. Отто полагал, что его не минет такая же участь, но пока бог миловал и он мотался с приказами между штабом батальона и ротами: "Зарываться в землю! Держаться! Не отступать!"
       Развязка наступила совершенно неожиданно, когда, казалось, бог забыл их, и неоткуда было ждать спасения. Вечером в штабе стало известно, что севернее русские ввели в прорыв танки и кавалерию. Чтобы избежать окружения и выровнять линию фронта, оставалось единственно разумное - сняться с позиций и отходить. Подгонять в этом случае никого не пришлось. Солдаты быстро смотали проводную связь и штаб батальона вместе с обозом, а затем роты одна за другой, растворились в ночи. Передвигались быстро, стараясь оторваться от противника. В светлое время суток отбивались от наседавших самолетов, а с наступлением темноты, отдохнув несколько часов, снова торопились подальше от пуль и снарядов.
       Дни по-прежнему были теплыми, а ночью холод заползал под легкие мундиры, под одеяла, холод стягивал судорогой усталые ноги, оседал под утро инеем на железных касках солдат. Отход постепенно стал напоминать беспорядочное бегство. Нарушилось управление войсками, прекратился подвоз горячей пищи, слухи и приказы, один нелепее другого порождали неуверенность, панику. Путь отступления был отмечен заревом полыхавших сел, сожженными вездеходами, грузовиками, брошенными посреди дороги орудиями. Отто замечал, что даже офицерами овладевает чувство страха, желание послать все к чертям и спасать собственную жизнь. Днем солдаты уходили подальше от дороги, расползались по степи, спасаясь от самолетов, а с наступлением темноты, собравшись группами, укладывались тесно один к другому на холодную землю и впадали в короткое, тревожное забытье.
       В одну из таких ночей повалил хлопьями снег и к рассвету устлал степь мягким нежнейшим ковром. Но отступавшим было не до красот природы. Нахохлившиеся, потерявшие боевой вид солдаты брели на запад, тяжело переставляя натруженные ноги. Снег не прекращался двое суток. Холодный, пронизывающий ветер, постепенно усиливаясь, перемолол мягкие хлопья в твердые с острыми краями снежные крупицы, безжалостно секущие незащищенные одеждой части тела. Люди теряли силы, спотыкались, опускались в изнеможении на снег и, отдышавшись, снова брели, понукаемые командирами. Все машины давно остались позади, раненых и больных везли на загруженных до предела повозках. Лошади тоже едва передвигали ноги. Тяжело поводя распаренными боками, обессилевшие от бескормицы, животные падали тут же на дороге и уже не могли подняться. Лошадей распрягали, стреляли в голову и сразу же, как воронье, на остывающие трупы набрасывались голодные солдаты. Они рвали из рук друг у друга сырые куски мяса, ругались, зверея, готовые вцепиться в глотку или пустить в ход оружие. Никакие приказы офицеров и призывы к порядку не могли оказать заметного воздействия на массу отчаявшихся людей. Понятие о дисциплине попросту не существовало, оно выветрилось колючим ветром, растерялось на заснеженной дороге. А сейчас каждый из этого уровнявшегося в чинах и званиях, гонимого стужей и страхом человеческого стада, заботился только о себе. Выжить, любой ценой выжить!...
       Отто перестал думать о ефрейторе фон Прицнах, как о личности, прошлое которой связано с чистеньким немецким городком, где у этой личности есть любящие и верящие в доброту всевышнего отец и мать. Прошлое, как неясный бред, осталось где-то на много веков позади... И было ли оно вообще, это прошлое?.. Есть только кошмарное сегодня, сейчас... Холодная, в белом саване равнина, ледяные сосульки на щетине подбородка, режущая боль в желудке, обмороженные, распухшие пальцы рук... Отто давно отбился от своего батальона. Он брел в толпе таких же измученных, небритых, закутанных в тряпки поверх шинелей людей, утративших ощущение времени и пространства. Вместе с ними он вступал в борьбу за кусок конины, обшаривал карманы и ранцы окоченевших трупов, в надежде отыскать кусочек сахару, огрызок сухаря или сигарету.
       Русские появились на рассвете неслышно, как тени. Всадники на лошадях и лыжники в белых маскировочных халатах окружили колонну и стали собирать оружие. О сопротивлении никто не помышлял. Немецкие солдаты охотно отдавали ружья, автоматы, расстегивая негнущимися пальцами ремни, снимали с них пистолеты и кинжалы. Оружие бросали на солому в деревянные сани, запряженные парой лошадей, где сидел пожилой, в тулупе и с винтовкою между колен, усатый русский солдат. Когда сани наполнились до краев, солдат гикнул, и лошади ходко тронули с места. Тут же подъехали другие сани. Возница, тоже усатый, в тулупе и теплом треухе на голове, откинув полог саней, озорно крикнул: "Налетай, фрицы!". Под брезентом, аккуратно один к другому, были уложены кирпичи хлеба. Густой домашний дух шибанул в ноздри голодной толпы. Люди, сбивая друг друга с ног, бросились к хлебу. Русские солдаты встали на пути толпы, образовав коридор к саням, и по одному стали пропускать туда немцев. Возница, орудуя длинным ножом, ловко разделывал кирпичи на четыре части и совал каждому по одной в трясущиеся скрюченные пальцы. "Жрите наш хлебушко, фрицы! Жрите!" - бодро приговаривал он. - "Был бы я главным командующим, так не хлеб, а хрен бы вы, паскуды, получили!". Немцы, жалко улыбаясь, выдавливали синими потрескавшимися губами "данке" и, схватив хлеб, как зверь добычу, спешили уединиться. Опасливо озираясь, торопясь, они заглатывали его кусками, не пережевывая и давясь.
       Отто вдыхал аромат хлеба, погрузив в него лицо. Усилием воли он заставлял себя не спешить, жевать и глотать медленно, растянуть, как можно дольше, наслаждение самим процессом еды. Собрав с ладоней, со щетины подбородка последние крошки хлеба и проглотив их, Отто не ощутил сытости. Желудок бесновался, как голодный волк, учуявший запах сырого мяса. Лишь полкотелка кипятка, который налили пленным немецким солдатам из походной кухни, унял острые рези в животе, немного согрел, растопил холод в груди и вернул Отто к реальности. Неряшливо одетая, закоченевшая людская масса с обросшими лицами, отрешенными пустыми глазами, в которых угадывались только жажда тепла и пищи, топталась, пританцовывала на снегу в какой-то географической точке морозной, бесконечной русской земли.
       Немцев вытроили вдоль дороги, и толпа пленных двинулась на восток, сопровождаемая несколькими конвоирами на лошадях. До вечера брели, не встречая никакого жилья. Переночевали в стогах чудом уцелевшей соломы. А утром снова двинулись на восток. Второй раз Отто фон Прицнах повторял этот путь, но какая разница была между тем молодым Зигфридом, ощущавшим себя непобедимым рыцарем в середине бронированного кулака, и теперешним Отто. Его согнутая фигура с головой, вобранной в плечи, была укутана солдатским одеялом, стянутом на груди толстым узлом, руки одна к другой прижаты в рукавах мундира. Но и эти ухищрения не спасали от леденящей стужи, заползавшей в малейшую щель под одежду, оседавшей инеем на щетину у рта. Отчужденно равнодушный Отто как бы со стороны представлял эту механически переставлявшую ноги оболочку, оставшуюся от человека.
       Конвоиры злыми, простуженными голосами подгоняли пленных. Они сами чертовски устали и выстудили душу в открытой всем ветрам степи. Пайка хлеба на каждого, в этот день - без кипятка, привезенная в санях усатым солдатом, уравняла победителей и побежденных. Во второй половине дня ветер принес запах человеческого жилья. Конвоирам на этот раз не пришлось никого подгонять, пленные усердно месили ногами снег. Напрягая остатки сил, они стремились обогнать друг друга на пути к спасительному человеческому теплу. Село своим внешним обликом было непривычно для глаза. На месте домов почти вровень с землей - припорошенные снегом, бесформенные груды развороченных стен. Кое-где из-под снежного покрывала, как расщепленные кости из живого тела, торчали обуглившиеся доски, да печи чернели ранами дымоходов. Из-под обломков домов, из нор, погребов стали появляться люди. То были женщины, дети, да глубокие старики. Молчаливыми тенями стояли они на пепелище своих разоренных гнезд, глядя на толпу пленных. Конвоиры спешились, перекинулись несколькими словами с жителями, и ушли, предоставив немцам возможность самим позаботиться о ночлеге и еде.
       Пленные разбрелись по улицам бывшего села, робко выклянчивая пищу у жителей, не надеясь получить место для сна рядом с людьми. Отто старался уйти подальше от толпы соотечественников, таким образом, он надеялся увеличить свои шансы на получение еды и крова. Он петлял между дворами, не решаясь зайти в какой-либо из них. Впереди Отто увидел струйку дыма, поднимавшуюся от земли, уловил запах варева. Он толкнул калитку, по протоптанной на снегу дорожке подошел к погребу и несмело постучал костяшками пальцев по шершавой необструганной доске. Дверь погреба приподнялась и вместе с запахом жилья и горячей пищи оттуда появилась рослая женщина с суровым лицом. "Эсэн, матка, эсэн", - протягивая вперед распухшие пальцы, с трудом выдавил из себя Отто. Женщина, не меняясь в лице, молча отвела за спину руку, и в следующее мгновенье Отто увидел перед собою вилы. Отполированные, изогнутые, длинные зубья были нацелены прямо в его грудь. "Ээн, эсэн", беззвучно шевелил потрескавшимися губами Отто, равнодушно глядя на железные изогнутые иглы. Он опустился на снег, покорно закрыл глаза, ожидая конца своим страданиям. Только губы продолжали механически твердить: "Эсэн...эсэн...".
       Когда Отто разжал веки, перед ним стояла все та же женщина с суровым непроницаемым лицом. В ладонях ее клубилась паром глубокая черепяная миска до краев наполненная похлебкой. Отто подполз к ногам женщины, трясущимися руками принял миску. Он сел на снег, поставил посудину на колени и, погрузив в похлебку пальцы, стал вылавливать гущу и отправлять в рот. Потом он пил через край миски обжигающую глотку жижу и снова вылавливал пальцами из варева куски. Плечи Отто содрогались от рыданий, он бормотал бессмысленные слова, по щекам его катились слезы и падали в похлебку. Взгляд Отто уперся в стену погреба. Сквозь слезы, туманившие глаза, он увидел на стене, выскобленную четким готическим шрифтом, надпись: "Фон Прицнах".
      
      
      
       Волчонок
      
       Стрелковая рота, куда сержант Гречко попал после госпиталя, который уже день не выходила из боев. Наспех приколоченные дощечки на перекрестках дорог с жирными стрелами и русскими надписями "Штеттин", "Кенигсберг", "Берлин" подбадривали озябших притомившихся солдат. Рота заметно поредела. Каждый километр, пройденный натруженными солдатскими ногами, вырывал кого-нибудь из ее рядов. Иных увозили в тыл залечивать раны, а кто и оставался навсегда в чужом краю, второпях присыпанный кусками промерзшей земли. Серые холмики, как вешки, указывали на пройденный путь и еще горящие фольварки, где солдаты задерживались на короткий миг, чтобы отошли у огня застывшие руки.
       В балке пехотинцы наткнулись на раненого немца. Одетый не по погоде в тонкую шинелишку, совсем мальчишка, он лежал на животе, скреб ногтями заиндевевшую землю и тихо скулил. Сержант Гречко повернул к немцу. Увидев чужих, тот вскинул шмайсер, но автомат не сработал. Иначе и быть не могло - сержант хорошо приметил, что рядом валялись пустые магазины и стреляные гильзы. Немец отбросил в сторону бесполезное оружие, приподнялся на руках и, завыв от боли и страха, стал швырять в солдат мерзлые комья земли. Он скалил зубы затравленным волчонком и высоким срывающимся фальцетом выкрикивал немецкие проклятия.
       - Тьху, дурень, - сплюнул удивленный Гречко. - Может, я тебе помочь хочу...
       - Оставь ты в покое этого припадочного фрица, пусть сдыхает себе на здоровье! - посоветовал солдат Тимофей Бурага.
       - Та жалко... Стечет кровью, пацан. Шибко морозит...
       В конце балки послышался хриплый баритон взводного лейтенанта Румянцева. Двадцати шести лет от роду, бывший учитель, он был много моложе своих солдат, но командовать умел.
       - Рассредоточиться!...Чего копаетесь, как бабы на посиделках?.. - и в сердцах лейтенант добавил еще такое словцо, какое, верно, не говаривал в годы своего учительства. Длинный, нескладный, с обветренным до синевы морозным ветром лицом, он вышагивал, как циркуль, на своих журавлиных ногах, заправляя на ходу за ремень полы шинели. Солдаты молча указали взводному на немца, который все еще сыпал ругательствами. Лейтенант помедлил мгновенье, - видно было, как в его воспаленных от бессонницы глазах запрыгали злые огоньки, - и процедил сквозь зубы: "И он туда же, сопляк тотальный"... Потом уже для своих солдат хмуро обронил:
       - Оттащите его в тыл. Там правее - санитарная повозка. Да живее оборачивайтесь - некогда нам милосердием заниматься... Отправляйтесь балкой, наверху мин понатыкано, что елочных игрушек, - и неуклюже зашагал дальше.
       Гречко расстелил около немца плащ-палатку и кликнул Тимофея Бурагу, чтобы помог ему унести раненого. Тимофей недовольно заворчал в ответ, потоптался на месте, однако подошел. Гречко нагнулся, стараясь ловчее ухватить немца и переложить на палатку, но тот вдруг изогнулся, вытянул худую шею и укусил солдата за палец.
       - Ну й скаженный... - рассердился Гречко, разглядывая вмятины от укуса на своей руке. - Хальт! - крикнул он прямо в бледное с землистым налетом лицо первое немецкое слово, которое пришло ему на память. Тимофей Бурага злорадно хмыкнул.
       - Дай ему по зубам, гаденышу, - деловито посоветовал он.
       Немец дернулся, прошептал "муттер" и затих. Так его, не пришедшего в сознание, и сдали санитарам. А к вечеру, когда замолкла канонада, и уши стали привыкать к тишине, откуда-то прилетела шальная мина и ткнулась осколком в спину Гречко. Боли сержант не ощутил, только сразу же безвольной плетью повисла левая рука, та самая, что привыкла теребить пышные гвардейские усы.
      
       * * *
       В санбат, разбитый в сосновой роще палаточный городок, Гречко добрался самостоятельно, сначала по накатанной дороге пешком, а дальше его подбросила ехавшая порожняком за боеприпасами машина. Говорливый молодой доктор, покопавшись в спине сержанта, сунул в ладонь ему кусочек железа с рваными краями, - спрячь, солдат, на память, - и, сполоснув руки, бодро принялся за чью-то ногу. Потом сержантом занялись санитары - усатые пожилые дядьки из выздоравливающих. С ними Гречко сразу ощутил себя в привычной обстановке. Один из санитаров соорудил ему толстенную скрутку, другой исчез и вскоре притащил миску горячих щей, краюху хлеба и черепяную кружку, издававшую совершенно определенный запах, от которого у сержанта расширились ноздри и зашевелились усы. Гречко до капли осушил кружку. Обжигаясь щами, он прислушивался к тому, как по жилам растекаются горячие ручейки и старался полнее удовлетворить любопытство санитаров. "Как там виден ее конец? А он? ...Здорово еще огрызается он? Или послабее стал?"... Ведь им скоро самим предстояло возвращаться туда.
       Потом новые знакомые поместили сержанта в теплый закуток, накрыли толстенным одеялом, сверху набросили еще шинель и он блаженно зажмурил глаза. За много студеных ночей, проведенных под открытым небом эта первая, когда была крыша над головой, хоть и брезентовая, а все же крыша. Сержант пошевелил пальцами больной руки: "двигаются, - удовлетворенно подумал он. Потом прикинул в уме, - ...недель, этак, шесть прокантуюсь"... - и забылся глубоким сном, плавно покачиваясь на теплых волнах.
       Под утро еще затемно сержанта разбудили. Вместе с другими ранеными его погрузили в машину и покатили в обратную сторону от фронта. Сержанта устроили на подвесных носилках в грузовике с брезентовым верхом, он завернулся с головой в тяжелое ватное одеяло и закрыл глаза, стараясь по крупицам собрать растревоженный сон. Ехали долго, досаждал застарелый острый запах бензина, на ухабах машину ощутимо встряхивало - содержимое ее стонало и охало на все лады, но сержанту все-таки удалось задремать. Все еще затемно приехали в какое-то селение, около приземистого здания быстро разгрузились. В длинной сумрачной комнате, теснясь друг к другу, стояло два ряда коек. Гречко выбрал угловую, забрался в свежую постель, уютно подоткнулся одеялом, и снова погрузился в блаженное сонное состояние. Помнил он еще, что сестра сунула ему под руку градусник, а как забрала его, уже не ощутил.
       И приснился сержанту сон, будто идет он погожим летним утром по знакомому лугу, что ведет до околицы села... Ветерок приятно освежает лицо, а к ногам ластится сочная трава. Идет он легким шагом, торопится домой... Ворот рубашки распахнут, дышит он в полную грудь и так радостно на душе, что впору песню заводить. И вдруг, как из земли, вырастает перед ним фигура в серо-зеленой, ненавистной шинели, идет прямо на сержанта, беззвучно хохочет нахальной рожей и упирает ствол автомата в грудь. Сержант привычно забрасывает руку назад, чтобы сорвать с плеча винтовку, но рука тщетно ищет приклад, пальцы ловят пустоту... Видит он за спиной немца, там, где край села, над землей вырастает черный столб дыма... Сержант рвется вперед, а вражеский автомат упирается в горло, трудно становится дышать... И чудится ему, что видит он там в дыму супругу свою Анну Григорьевну... Стоит она, прижав к себе старшую дочь, слезы текут по щекам, и жалобно причитает: "Нету больше хаты у нас - спалили немцы... И Василя, сына твоего больше нет...".
       ...Собрав все силы, хочет Гречко столкнуть немца с пути и не может, а тот все хохочет и вдруг неожиданно тонким голосом кричит: "Швайне", "русише швайне"... "Почему у него такой голос?" - успевает подумать сержант и просыпается в холодном поту. Которую ночь мучит его этот сон, который раз с того дня, как получил он страшное письмо из родного села, сон этот повторяется от начала и до конца в мучительно подробной последовательности... И как бы продолжением сна в низкий потолок ударяется пронзительный крик: "Русише швайне"... Отгоняя остатки сна, сержант приподнялся на кровати и, кутаясь в одеяло, спустил ноги на холодный пол.
       Неяркое зимнее утро наполняло комнату серым светом. Сосед слева сидел на койке и громко грыз сахар, со смаком прихлебывая из кружки чай. У крайней кровати, что находилась около двери, толпились люди в белых халатах - оттуда и взметался всплесками крик, наполненный животным страхом и злобой. Сосед, перехватив вопросительный взгляд Гречко, кивнул в сторону двери и, продолжая прихлебывать чай, неторопливо обронил:
       - Фрица там одного привезли... Так по дороге повязки сорвал, чтобы не жить, значит... Брезгует он нашим обществом... Русские свиньи - говорит. Слыхал?.. Я б его, сукиного сына, на мороз после этого!..
       - Так нельзя же - раненый... - рассудительно возразил Гречко.
       - Раненый, говоришь? - колючий взгляд соседа уперся в сержанта. - Добренький ты... Все мы добренькие... А они что делают, фашисты? С третьего этажа, вниз на камни наших раненых тяжелых побросали... Всмятку всех... Вот этими глазами я видел своими, а не из газеты читал!..
       - То ж фашисты... - не согласился Гречко и, накинув на плечи одеяло, направился к кровати, около которой вполголоса совещались люди в белых халатах.
      
       * * *
      
       Инспектор по пропаганде Краузе приехал после завтрака. Разобрав крики и лопаты, отряды выстроились на плацу, чтобы отправиться на завод автопокрышек, что прошедшей ночью изрядно потрепали самолеты томми. Якоб три месяца находился в трудовом отряде и привык уже ко всякому - в любое время суток их строили по тревоге и, погрузив в машины, везли на очередной объект.
       Тот обычно представлял из себя груды дымящихся развалин с провалами окон, искореженными железными фермами перекрытий, с хрустящей под ногами стеклянной крошкой, с удушливой смесью гари и пыли. Их не должны были интересовать люди, погребенные под развалинами, этим занимались специальные спасательные команды. В задачу отрядов, где числился Якоб, входила расчистка поврежденных корпусов и восстановление, хотя бы частично, их производственной мощности. Инженеры высокой квалификации, они были на особом положении в отрядах, оценивали повреждения, подсчитывали возможность быстрейшего пуска завода с тем учетом, чтобы в любом случае продолжали работать цеха, выпускалась продукция. И отряды набрасывались на груды камня и металла. Работали с остервенением, не считаясь со временем и усталостью, мастера носились, как угорелые, и подгоняли: "Скорей! Скорей!"
       Якоб знал, что каждый завод, пусть он даже выпускает туалетную бумагу, работает для фронта, для победы - теперь все называлось стратегической продукцией. Об этом ежедневно твердил инспектор Краузе, он говорил, что своим трудом они помогают Фюреру закладывать фундамент будущей победы и величия Германии - страны несгибаемого арийского духа. И Якоб закладывал этот фундамент, работал до изнеможения, разбирая завалы. Ладони его покрылись твердой коркой, они кровоточили, но что это значило по сравнению со спасением великой Германии?
       Часто их привозили на те же самые заводы, что вчера они едва успели расчистить. И снова перед ними оказывалось пепелище, груды камней...Якоб тогда в исступлении потрясал кулаками, проклиная небо, откуда чужаки швыряли бомбы... Он ненавидел развалины. Одна из этих бомб три месяца назад упала на дом, где он родился и вырос. В редкие часы затишья, когда ему удавалось отпроситься из лагеря, он отправлялся в город. Долго простаивал он у своего дома, у бывшего своего дома... Почти физически ощущал острые края тяжелых камней, что впиваются в тело, сдавливают грудную клетку... В эти минуты ему чудились голоса близких, они молили о помощи - мать и две сестры, погребенные под развалинами... В груди его зрела лютая ненависть, он мысленно клялся мстить, мстить беспощадно, бесконечно...
       Инспектор Краузе сосредоточенно потер пальцами лоб, немного помолчал, собираясь с мыслями, - он всегда так готовился, прежде чем начинал говорить перед строем, - и проникновенно, с дрожью в голосе произнес: "Братья-немцы! Враг находится у порога великой Германии! Большевики топчут наши посевы, врываются в дома, убивают детей, насилуют ваших сестер и матерей!... Все на защиту наших очагов! Еще одно усилие и ничтожный враг будет сметен с лица земли! Фюрер обращается к вам, молодые немцы! Вы - спасение нации. Необходимо отобрать пятьдесят добровольцев из ваших рядов, самых выносливых, самых смелых. Вас определят в отряды специального назначения. Вы первые ринетесь на врага, когда фюрер применит новое оружие. Добровольцы, три шага вперед!"
       И Якоб вместе с другими юношами оказался перед строем. Его захлестывала волна гордости за ту высокую миссию спасителя Германии, которой его наделяют. Вскоре добровольцев перевели в военный лагерь, там их распределили по ротам вперемешку с обстрелянными солдатами. Принимал пополнение унтер-офицер Грубер - приземистый, широкоплечий мужчина с грубыми руками крестьянина. Он долго ходил перед строем, вглядываясь в лица прибывших, недовольно морщился и, тыча коротким мясистым пальцем в грудь, называл каждому номер его роты и взвода. Потом начались дни ученья. Солдаты ползали по земле, бегали, рыли окопы, совершали изнурительные марши. Якоб попал в отделение, где были почти одни старики. Они вечно кряхтели и жаловались на свои болячки. Якоб с недоумением приглядывался к новым товарищам - это и есть те, кто будет входить в отряды специального назначения? Тут что-то не так, думал он, скоро его переведут из этого общества престарелых, а пока он старательно выполнял приказы командиров и стремился постичь тайны военной науки.
       Однажды ночью он стал невольным свидетелем разговора двух старых солдат. Они шепотом делились воспоминаниями о своих семьях. Иохим Крамер не жалея красок расписывал достоинства жены, и умная она, и красивая, и хозяйка хорошая - просто не женщина, а кинозвезда какая-то получалась... На самом же деле, наверное, старая кляча... Ганс Штольц больше упирал на свое хозяйство - таких породистых коров, как у него, нигде в округе не найдешь... Только как там Гертруда управляется одна?.. Солдаты шумно вздыхали, ворочались на жестких постелях, потом, совсем понизив голос, согласились друг с другом, что при таком положении, когда русские уже в самой Германии, воевать бессмысленно, что лучше бы разойтись по домам...
       Якоб презирал и ненавидел этих старых болванов - разве может фюрер положиться на таких вот трусов? А утром он стоял навытяжку перед унтер-офицером Грубером и докладывал об услышанном ночью разговоре, добавив от себя, что этих изменников нужно расстрелять. Унтер-офицер выслушал молча, наклонив голову по-бычьи, только шея и лицо побагровели, потом вдруг закричал на Якоба, что лучше знает своих старых солдат, что не потерпит доносчиков, а если какому-то сопляку примерещилось что-то спросонья, то он его быстро вылечит - на первый случай пусть отправляется в наряд чистить нужник!
       Якоб так и не дождался перевода в специальную часть. Через несколько дней солдат погрузили в большие, крытые брезентом машины, и повезли в сторону фронта. Теперь везде был фронт, и далеко ехать не надо было. Перед отправлением им выдали консервы и полный боевой комплект патронов, незнакомый гауптман с худым нервным лицом произнес напутственную речь. Чем-то он напоминал инспектора Краузе, то ли страстностью призывов, которые он бросал в серую солдатскую массу, то ли самими словами о спасении Германии, о почетной миссии, о величии нации... Такие слова всегда действовали на Якоба, как электрический заряд. Всю дорогу к фронту он с нетерпением ждал момента, когда встретится с врагом лицом к лицу и вгонит ему в живот очередь из своего шмайсера.
       Солдат давно уже выгрузили из машин, день и часть ночи они шли пешком. Все громче и ближе полыхал горизонт, земля гудела и колыхалась, но Якобу не было страшно - он многое уже повидал. Остаток ночи, кутаясь в шинели, солдаты просидели в иссеченном осколками лесу, а на рассвете им приказано было выдвинуться вперед и занять оборону. Якоб не видел еще ни одного вражеского солдата. По сторонам, впереди и даже сзади рвалось, ухало, стонало, от кислого запаха пороховой гари першило в горле. Якоб сначала не понял, что собственно произошло. Свиста снаряда он не слышал, только увидел, как впереди взметнулось желтое пламя. Якоб прижался к земле, а когда хотел подняться, то уже не смог, ноги не повиновались. Он сел на заиндевевшую землю и торопливо стал ощупывать ноги, предчувствуя, что случилась беда... Штанины выше колен наполнились чем-то теплым и липким... В сознании Якоба медленно утверждалась тревожная мысль - ранен... И вслед за тем волна страха захлестнула все его существо. Нет, не потому, что ранен. Он был подготовлен к этому, в своем воображении он уже не однажды падал, скошенный пулей. Он столько раз мысленно переживал это событие, что верил в него, как в реальный факт... Вот он один остался в живых у полкового знамени, все вокруг убиты и орды большевиков с длинными бородами и свирепыми лицами неумолимо надвигаются на него... Как сказочный рыцарь, он разит сотни врагов, посылает в них смерть. Но вот он падает раненый и все же продолжает стрелять, уничтожать презренных "унтерменшен"... Потом его несут перед строем, музыка исполняет что-то торжественное, и сам фюрер прикрепил на его грудь рыцарский крест...
       Все это, как знакомая кинолента, быстро промелькнуло в мыслях Якоба, но почему-то он сейчас не ощущал обычного душевного подъема, а еще хуже - страх, парализующий волю, страх сковал его. Якоб видел, как поспешно отходят солдаты его роты, и стал кричать, звать на помощь, но никто не обратил внимания на его призывы. Втянув головы в плечи солдаты торопились уйти подальше от надвигавшейся лавины огня и никому нет дела до раненого товарища. Вот совсем близко мимо него тяжелой рысцой трусят Штольц и Крамер, они всегда вместе и тут тоже жмутся друг к другу. В последней отчаянной попытке он зовет их на помощь. Кажется, они услышали, остановились, Штольц даже шагнул в его сторону. Но тут Якоб скорее ощутил, чем увидел, как Крамер что-то сказал, потом отрицательно мотнул головой, и оба старых солдата побежали дальше. Якоб взвыл от боли и страха и стал кричать вслед убегавшим проклятия, он обзывал их трусами и предателями, потом, ощутив вдруг в своих руках шмайсер, стал слать в их спины одну очередь за другой. Но, видно, дрожали руки, потому что солдаты продолжали удаляться. Они уже не бежали, а перешли на крупный шаг. А Якоб все стрелял, он кричал и стрелял даже тогда, когда их спины скрылись уже за бугром. Опомнился он, когда автомат захлебнулся и умолк - вокруг лежали стреляные гильзы и пустые обоймы...
       Снизу от ног к груди стала перемещаться острая боль, она усиливалась, становилась все нестерпимее. Якоб закрыл глаза и почти равнодушно стал ожидать смерти. Немели ноги, сильный озноб сотрясал Якоба, зубы непроизвольно выбивали дробь, а смерть все не шла. Якоб разомкнул веки - перед ним маячили темные силуэты, они медленно, но неумолимо приближались... Враги - подумал он и, отбросив бесполезный автомат, с ужасом стал ожидать неизбежного. Сейчас они, эти дикие русские будут его убивать... Не сразу, а постепенно - сначала выколют глаза, отрежут уши, нос... Вот он уже видит их лица. Нет, лиц он не может сейчас разобрать, они сливаются в одно - страшное, неотвратимое... Но почему ни у кого из них нет бороды, как это рисуют на плакатах? Он видел много русских пленных, но то другое, их уже коснулась немецкая культура. А эти должны быть именно такими, как на плакатах, со свирепыми бородатыми лицами, с примкнутыми штыками. Тяжелыми грубыми сапогами они топчут ребенка в детской коляске и женщину, распростертую на земле. В последние месяцы на стенах домов, в общественных местах и казармах появилось множество таких плакатов с призывом: "Защити Европу от большевиков!" И вот он совсем близко, вот он уже наклонился над ним, этот страшный большевик, сейчас он перережет ему горло... Последняя мысль шевельнулась в затуманенном сознании Якоба - как похож этот чужак на дядю Августа, доброго усатого садовника с соседней улицы, улицы его детства... И, как в детстве, когда грозила ему опасность, он призвал на помощь спасительное имя мамы...
       Потом он почти ничего не ощущал, все происходило, как во сне. Его куда-то несли, а казалось, что это сам он идет рядом со своим неподвижным телом, идет легкий, невесомый, как будто плывет по воздуху. Потом стало очень тепло, яркий свет резал глаза и раздражал острый запах лекарств. И вот издалека, а потом все ближе и ближе стали бить барабаны: "Бум! Бум! Бум!.." Ритмично и громко бьют тамтамы - это в джунглях ведут разговор между собой дикие племена Африки... А причем тут Африка?.. Барабаны гудят где-то в груди, их удары отдают в голову, в уши и он начинает понимать, что так громко и гулко стучит его сердце...
       Очнулся Якоб на носилках в машине, морозный воздух щекотал ноздри. Он ощущал страшную слабость, но голова была ясна. Машину сильно встряхивало на ухабах. Рядом лежал человек и бредил на незнакомом языке - смеялся, плакал, пел... В сознании Якоба медленно утверждалась страшная мысль: он в плену. Якоб потянулся пальцами рук вниз к ногам - они были туго спеленуты бинтами. Он в плену... Неимоверным усилием воли Якоб заставил себя приподняться, он откинул одеяло и с лихорадочной торопливостью стал сдирать повязки.
       * * *
       Затравленный взгляд Якоба настороженно прощупывал лица людей, окруживших его кровать. На них ничего нельзя было прочитать, на этих бесстрастных лицах. Как много врагов вокруг, одни враги... О чем он говорят?.. Вот этот высокий, с седыми волосами и холодным блеском очков, наверное, этот и есть самый главный комиссар... К нему почтительно все обращаются, а он больше молчит или отвечает коротко и властно. Белый халат на комиссаре - просто хитрая уловка... Конечно, он сам будет допрашивать Якоба... Вот так же холодно блестя очками - загонять ему под ногти раскаленные иглы и выжигать на груди большевистскую звезду... Комиссар наклоняется над ним и произносит на чистейшем немецком языке:
       - Послушай, парень, это глупо. То, что ты сделал, называется трусостью и недостойно настоящего мужчины.
       Ненавидяще глядя в чужое лицо, Якоб на едином дыхании выпаливает вызовом:
       - Можете меня расстрелять! - и, помедлив, срываясь на высоких нотах, он в исступлении кричит: - Германия превыше всего!
       Комиссар едва заметно, краешком губ снисходительно улыбается.
       - Для каждого человека родина - превыше всего. против этого трудно возразить. Другое дело, когда в твоем возрасте не понимают, что назначение врача, главным образом, сохранять и продлевать человеческую жизнь...
       Бережно придерживая больную руку, Гречко заглянул через плечи людей на того, кто лежал внизу, и не мог удержаться от восклицания:
       - Так то ж мой немец!..
       Люди в халатах повернулись к сержанту, а высокий человек с седой головой вопросительно поднял на него, увеличенные стеклами очков, темные внимательные глаза.
       - Как понимать вас, товарищ?
       Гречко смешался на мгновенье, но тут же привычно развернул плечи и доложил:
       - Сержант Гречко. Нахожусь на излечении по случаю ранения, - и снова утратив уверенность, стал объяснять, - Я этого немца, можно сказать, первый обнаружил... Жалко стало хлопца. Вот мы вместе с Тимофеем Бурагой, - есть такой солдат в нашей роте, - и отнесли его к санитарам...
       - Жалость к врагу?.. - седоголовый в упор посмотрел на сержанта и тот увидел свое отражение в отполированных круглых стекляшках. Гречко еще больше оробел под испытующим взглядом, но старался ответить твердо и убедительно:
       - Он же пацан совсем, мальчонка... Мой почти такой был...
       И, вглядевшись внимательно в лицо седоголового, в мудрые, много повидавшие глаза, Гречко понял, что совсем этот врач не строгий, а просто уставший немолодой уже человек.
       - Так вот, товарищ сержант, товарищ Гречко, - глубокие морщины у переносицы врача на какое-то мгновенье разгладились. - Сами понимаете, особого внимания этому больному мы оказывать не можем - дел хватает. Вот вы, пожалуйста, и приглядите за ним, и чтобы больше никаких глупостей. Если необходимо будет что-либо, спросите майора Басова. Задание понятно?
       - Так точно, товарищ майор! - сержант снова развернул плечи, хоть и ныла больная рука.
       Обход закончился. Кряхтя и охая, раненые поднялись с кроватей и принялись завтракать. Гречко быстро управился с овсяной кашей и, прихлебывая чай, следил за немцем. Тот лежал, упершись неподвижным взглядом в потолок, а рядом на столике стояла нетронутой еда. Поев, сержант попросил соседа соорудить ему скрутку, закурил и направился к двери. Он остановился у кровати немца, постоял немного, потом не громко, как бы стесняясь своих товарищей, обратился к раненому:
       - Ты, парень, этого... Не дури - кушай... Эсэн, эсэн... - обрадовано повторял он, вспомнив трудное слово на чужом языке.
       Немец не шелохнулся, все так же уставившись глазами в потолок. Потом он вдруг неожиданно приподнялся, скривив от боли лицо, дотянулся рукой до еды и единым махом сгреб ее вниз. Тупо шлепнулась на пол тарелка с овсяной кашей, прогрохотала железными боками кружка, обиженно звякнула и сразу же испуганно притихла ложка. В комнате все замерло. А вслед за тем, как внезапный шквал, комнату под низким сумрачным потолком захлестнуло возмущение. Забыв про боль, опираясь на костыли, и поддерживая друг друга, белыми призраками поднялись над кроватями раненые. Они устремились к немцу. Их лица исказила гримаса гнева, злобно сжатые кулаки и палки, казалось, обрушатся сейчас на неподвижно лежавшего перед ними человека и разнесут в клочья. Они видели в нем сейчас только врага. Ненависть, накопленная годами, боль потерь и лишений - все выплеснулось в единый поток ярости.
       Гречко с тревогой наблюдал за судорожно сжатыми в кулаках костылями, понимая, что только одно первое движение отделяет этих людей от непоправимого. Но тщетно пытался он призвать к благоразумию, его смяли, оттеснили, и слабый голос сержанта потонул в гневных выкриках, сдобренных крутым матом. За спинами раненых заметалась санитарка с испуганным лицом и сразу же исчезла, а через несколько мгновений шумно распахнулась дверь.
       - Тихо! - покрыл крики властный голос. - Что здесь произошло? - майор Басов вместе со своей свитой энергично протиснулся к постели немца. Его взгляд задержался на каше, размазанной по полу, скользнул по белому без кровинки лицу раненого, потом майор повернулся к столпившимся у кровати возбужденным людям.
       - Семья...детишки подыхают с голоду... Ему, гаду, наш хлеб, а он на пол... - ненавидяще глядя на немца, выдавил из себя худой мужчина с седыми, давно небритыми щеками. Обнимая, как нянька, закованную в гипс руку, он нервно переступал по холодному полу босыми ногами.
       Из-за спины небритого протиснулся молодой, плотного сложения человек на костылях, с жестким бобриком на голове, и упрямо сдвинутыми к переносью бровями. Сержант узнал в нем соседа по койке.
       - Я бы данного фашиста после такого ультиматума - на мороз... Своими глазами я видел, как они с нашими ранеными расправляются. И старый и малый - все они одинаково звери!..
       Майор Басов не вмешивался в разговор, он только быстро и дословно переводил для немца гневные, выстраданные слова людей, обступивших его плотным кольцом.
       - Не имеете права, товарищ доктор, заставлять нас вместе с фрицем находиться! - подал голос кто-то из задних рядов. - Не желаем и баста! Мы советские солдаты!..
       - Да, вы советские солдаты, - ответил майор, пытаясь разглядеть говорившего. - Всегда помните об этом. Именно потому, что вы советские солдаты, и лежит рядом с вами раненый немец. Подойдите поближе, я хочу видеть вас, товарищ.
       Люди расступились и к майору, прихрамывая, шагнул худощавый паренек со смешным хохолком на голове и по-детски пухлыми губами. Он зябко подергивал плечами, стараясь стянуть на груди ворот большой, не по росту, рубашки без завязок. Майор Басов поглядел на него и продолжил:
       - Вот вы почти ровесники. - майор кивнул в сторону немца. - Я хочу, чтобы он услышал от вас, какие выгоды дала вам война? - Брови паренька удивленно взметнулись вверх.
       - Вы шутите верно, товарищ доктор?.. Второй раз в госпитале ремонтируюсь.. Здесь у каждого горя невпроворот.
       Майор перевел немцу слова паренька и повернулся к пожилому раненому, угрюмо стоявшему рядом.
       - А вашей семье, что война принесла, товарищ?
       Тот медленно поднял на майора тяжелый взгляд и глухо обронил:
       - Какая семья?.. Нет больше ее. Еще в сорок первом бомбы немецкие похоронили семью.
       - А вот вы, сержант...Простите, забыл фамилию...
       - Сержант Гречко. - Он подался вперед и выжидательно кашлянул.
       - Поделитесь, сержант, с этим юным представителем арийской расы своими соображениями насчет войны. Может быть, вам она доставила много радости?
       - Письмо получил я от супруги Анны Григорьевны... Фашисты село спалили... А сын мой Василь остался в хате, не успел уйти... Вот она радость какая, товарищ майор.
       Майор Басов перевел немцу ответ сержанта и от себя добавил:
       - Это первый урок политической грамоты. Надеюсь, что фашизм не до конца испоганил твою душу. Поразмышляй над услышанным, лежи и думай, времени для этого у тебя будет предостаточно... А вы, товарищи, по местам, - обратился он к окружающим. - Я отлично понимаю ваши чувства, но прошу проявить сдержанность и быть снисходительными к этому мальчишке. Помните, где и кем он выращен.
       Раненые все еще разгоряченные, нехотя разбрелись по своим койкам. Майор Басов попросил санитарку убрать с пола посуду и кашу, задержался на мгновенье у постели немца, кивнул своим коллегам, приглашая следовать за собой, и вышел.
       ...Ночь приносит человеку отдых, покой после дневных трудов. Волшебным покрывалом она укутывает мир, и люди преображаются, давая простор фантазии. Слабые духом видят себя героями, обойденным удачей положительно везет, ленивые обретают завидное трудолюбие, нерешительные сметают все препятствия на пути к цели, глупые становятся мудрецами, обделенные красотой мнят себя покорителями сердец...
       В прифронтовой эвакогоспиталь ночь принесла с собою боль. Она витала над искалеченными телами, давила, жгла, резала, тянула, вызывая бессонницу и горячечный бред. Ночью каждый оставался наедине со своей болью и она вступала в права полноправной хозяйкой, кого хотела - миловала, кого казнила.
       Сержант Гречко долго ворочался на койке, пытаясь поудобнее приспособить ноющую руку. Где-то к полуночи ему удалось забыться тревожным, неглубоким сном.
       ...С трудом вытягивая ноги из вязкой глины, он идет по обочине дороги. Рядом с ним шагают солдаты, знакомые и незнакомые. Кто-то шумно дышит ему в затылок, стараясь не отставать от сержанта, а он, напрягая силы, не оглядываясь, идет все дальше и дальше... Один за другим спутники остаются за спиной. Сержант не сбавляет шага, он знает, что нужно торопиться вот туда до поворота дороги, где стоит высокий дуб. Оттуда хорошо видно его село... Может быть он еще успеет, может помешает... Но нет - он все явственнее ощущает запах гари... Вот сейчас в небо взметнется зловещий столб дыма... "Не хочу! Не хочу!" - беззвучно кричит Гречко, усилием воли стараясь вырваться из цепких объятий кошмара. Сержант проснулся и несколько мгновений лежал неподвижно, пытаясь унять лихорадочный ритм сердца.
       В комнате стояла тишина, та предутренняя тишина, когда люди, измотавшись в борьбе с болью погружаются в полузабытье... А боль на цыпочках уходит из-под крыши. Она злорадно ухмыляется - "теперь набирайтесь сил, а завтрашней ночью я снова вдоволь потешусь над вами"...
       Гречко пошевелил пальцами раненой руки - острой иглой кольнуло под лопаткой. "Покурить бы сейчас" - подумал он и проглотил слюну, представив с каким наслаждением сделал бы первую затяжку. И вдруг насторожился - со стороны двери раздавались неясные звуки. Сержант прислушался и уловил всхлипывания. Сначала тихо, потом все громче и громче всхлипы с нервным прерывистым дыханием перешли в еле сдерживаемое рыданье - то плакал немец.
       Утром немец лежал, уставясь сухими глазами в потолок и ничего нельзя было прочитать на бледном лице. Обитатели комнаты обходили его койку, как досадное препятствие, скользя по лицу немца враждебно-равнодушными взглядами. Лишь Гречко, выходя покурить в коридор, остановился у кровати раненого, но не решился на большее, ощущая на себе недоброжелательные взгляды. А за спиной кто-то, кажется плечистый сосед с жестким бобриком на голове, ехидно посоветовал:
       - Ты, гвардеец, своему фрицу подсов притащи. Оно так сподручнее будет контакт установить.
       Гречко смолчал, не ответил обидчику. Он не осуждал этих ожесточившихся людей. В нем самом боролись противоречивые чувства. Один голос настойчиво твердил: "Довольно возиться с этим немцем. Он враг. Помни, что они с твоим сыном сделали...". Сержант, прислушиваясь к этому голосу, соглашался: "А... пропади они все пропадом... не люди это!" Другой голос пытался возражать: "Но сам ты родился не в стае волков..." И опять сержант соглашался.
       Немец не притрагивался к еде. Тарелки всех калибров заполнили столик возле его кровати. Поздним вечером санитарка собрала тарелки и унесла. На следующий день картина повторилась в той же последовательности. Тарелки скапливались на столике, а немец лежал отрешенный, ко всему безучастный, с плотно прикрытыми веками.
       Жизнь в палате шла своим чередом. Раненые ходили на перевязки, ели, спали, курили, перезнакомившись, делились мечтами о будущих мирных днях - ведь войне вот-вот подходил конец. Между тем у кровати немца все чаще появлялись врачи. Осмотрев больного, они вполголоса обменивались короткими фразами. Гречко старался быть поближе к ним. Он вслушивался в мудреные медицинские слова, пытаясь раскрыть их смысл, и наблюдал, как молоденькая сестра, заголив руку немца, ловко вгоняла под кожу металлическую иглу. Когда на дворе стало смеркаться, пришел майор Басов. Поздоровавшись с больными, он опустился на табурет у койки немца и внимательно поглядел в бледное без кровинки лицо. Потом майор взял вялую руку раненого, нащупал пульс и замер, прислушиваясь к голосу чужого сердца. Подняв голову, майор встретился с вопрошающим взглядом Гречко и скупо обронил:
       - Да, плохи наши дела... Никак не хочет парень жить...
       Майор положил руку немца поверх одеяла, нахмурился, задумавшись, но тут же энергично вскинул голову. Блестя кругляшками очков, он доверительно обратился к сержанту Гречко:
       - Очень хотелось бы знать ваше мнение. Как вы полагаете, будет нас с вами мучить совесть потом, если этот парнишка так вот просто уйдет? - и сразу же, не дожидаясь ответа, он повернулся к медсестре. - Прошу вас... Пройдите на кухню и от моего имени попросите крепкого горячего бульона.
      
      
       * * *
       Эту лавку знали все окрестные мальчишки и девчонки. Какие вкусные, заманчивые вещи красовались на ее витринах: заплетенные в замысловатые узоры крендели с глазастыми орехами поверх хрустящей нежно корочки, бледно-розовые трубочки, начиненные воздушным кремом, длинные изящные конфеты в роскошной обертке, напоминающей юбки модниц, горы тянучек и леденцов, а посреди всего этого сладкого царства возвышался шоколадный торт с пастушком и овечкой наверху. Малышня, которая постоянно облепляла витрину, строила догадки - из чего сделаны фигурки пастушка и овечки и можно ли их есть? Якоб, сколько помнил себя, тоже толкался у этой витрины и тоже спорил насчет пастушка и овечки. А ведь чего проще - протяни руку, отколупни пальцем кусочек и попробуй. Но нельзя - толстенное стекло надежно отделяло сказочный мир от горящих глаз и дерзких помыслов. К тому же над всем этим богатством постоянно возвышалась внушительная фигура Карла Майера - владельца лавки. Он снисходительно относился к нашествию детворы. Когда уж очень досаждали, он появлялся на пороге своей лавки в белой куртке, с колпаком на голове - величественный, важный и, оттопырив толстую нижнюю губу, лениво бурчал:
       - Кыш, кыш, воробьи...
       Дверь у заветной лавки была особенной. Уже сам процесс открывания двери доставлял удовольствие. Едва только толкнешь ее от себя, сейчас же зазвенит колокольчик, давая знать хозяину, что пришел покупатель. Голос у колокольчика был необыкновенно приветливый и чистый, словно сам он был отлит из прозрачных леденцов, что заманчиво блестели лакированными боками на прилавке.
       Карл Майер старался идти в ногу с событиями. Со временем, когда по радио все чаще стали греметь военные марши и передаваться победные сводки, витрина его лавки неузнаваемо изменилась - она стала походить на военный лагерь. Пряничные солдаты со свастикой зашагали из конца в конец витрины, ее украсили леденцы, отлитые по форме крестов и медалей, крендели-пушки нацелили жерла прямо в любопытных, а рядом, как ядра, высились горки засахаренных орехов. Позднее под потолком витрины появился двухмоторный бомбардировщик, на крыльях его мигали разноцветные лампочки. Он кренился в стремительном пике, вывалив из чрева четыре бомбы, похожие на большие черные капли. Бомбы были прикреплены к фюзеляжу едва заметной тонкой проволочкой и знатоки утверждали, что сделаны они из чистого шоколада, начиненного ромом.
       Но самая разительная перемена на витрине произошла в один осенний памятный для Якоба день. В этот день на урок истории в класс явился директор. Он вызвал Якоба к доске и, не усадив учеников, громким торжественным голосом объявил, что перед ними стоит сын героя, отдавшего жизнь за фюрера и победу Германии. Потом уже не столь торжественно директор сообщил, что сын настоящего немца по этому поводу может три дня находиться вне школы....Якоб бесцельно брел по улице, ощущая на губах горьковатый привкус слез... Казалось, все прохожие в этот день надели одну маску - бесформенную, расплывчатую... Якоба преследовала мысль, что все происходящее - дурной сон... Он задержался у витрины знакомой лавки, машинально окинул взглядом привычное, но пастушок и овечка исчезли с главного торта, а на их месте утвердился неуклюжий танк...
       А где же они - пастушок и овечка?.. Не выяснив этого, казалось он дальше не сможет жить... Якоб толкнул дверь - мелодичным печальным звоном пропел приветствие колокольчик. Навстречу ему из-за прилавка вышел Майер. Он участливо качал головой и цокал языком: "Я уже слышал... бедный мальчик... И угостить тебя нечем..." Он смущенно развел руками, указывая на прилавок. Потом лавочник откуда-то из глубины ящика достал тянучку и сунул в ладонь Якоба.
       ...Какая скверная конфета...она отдает лекарством и совсем залепила горло...внутри все горит и кричит: "Пить! Пить!" Выговорить только это спасительное слово, и станет легче, но язык не повинуется, лавочник Майер беззвучно шевелит губами, хитро подмигивает Якобу и, зачерпнув пригоршню тянучек, заталкивает ему в рот... Якоб хочет выплюнуть конфеты, убрать чужую нахальную руку и не может... Хотя, откуда тут Майер? Его давно нет в живых... Якоб знает это точно. Нет и лавки его, она стала грудой развалин... А все развалины одинаково пахнут удушливой гарью... Лавочник качается, как маятник, из стороны в сторону... голова его как-то странно вытягивается и становится похожей на огурец... Майер держит в руке танк, неуклюжий танк с длинной пушкой... "Бедный мальчик, нечем тебя угостить...только это осталось..." Лавочник Майер подмигивает и тычет длинной пушкой прямо в лицо...
       Якоб ощутил, как ему разжали зубы металлическим предметом и вслед за тем рот наполняется теплой ароматной жидкостью. С трудом он делает первый глоток и сразу тает комок, что стоит поперек горла... Он еще и еще торопливо глотает и поднимает тяжелые веки. Совсем близко над собой он отчетливо видит незнакомые лица людей... Глаза лучше закрыть и пить, пить большими глотками, утолять ненасытную жажду... Захлебываясь, он жадно пьет, ощущая, как ручейками растекается по всему телу жизнь...
      
      
       * * *
       Немолодая, худощавая женщина с интеллигентным усталым лицом говорила негромко, ровным голосом, каким обычно пересказывают хорошо известное:
       - Вы находитесь на Красной Площади - главной площади столицы Советского государства. С этим местом связаны памятные события в истории России... Здесь каждый камень - сама история...
       Привычным движением коснувшись русых с проседью волос, женщина окинула взглядом бесстрастные лица, - розовощекие, тщательно выбритые экскурсанты были внимательны, вежливо корректны, - и продолжила рассказ.
       Экскурсантов было около тридцати человек, - сколько их за день мелькают перед нею, - преимущественно среднего и преклонного возраста. Блестя благородной сединой, линзами очков и бесчисленными застежками-молниями, увешанные фотоаппаратами, накрахмаленные, ухоженные и вычищенные иностранцы являли собою пример сытого благополучия. Вежливо обратившись в сторону переводчика, они вполголоса обменивались репликами.
       Из этой группы броскими пятнами выделялись трое молодых людей. Каждому из них было не более двадцати. Девушку в синих, туго облегающие бедра брюках, с распущенными беспорядочно на плечи и лицо рыжеватыми волосами, капризным ртом и вздернутым носиком явно не увлек рассказ экскурсовода. Не прислушивались к нему и двое юношей. Один из них, высокий, гибкий, с темными волосами в пробор и тонкими усиками над губой, трещал любительской кинокамерой. Другой, ростом пониже, в спортивной куртке, ярко-зеленой жокейской шапочке на светловолосой голове, с веселыми нагловатыми глазами на усыпанном веснушками лице охотно позировал сам и вместе с девушкой. Молодые люди вели себя довольно шумно.
       Экскурсовод нет, нет, да и глянет в сторону беспокойной троицы, но рассказ продолжает спокойно, не повышая голоса:
       - Прошу снять головные уборы, - все послушно обнажили головы. - ...Здесь, у кремлевской стены покоится прах неизвестного солдата, погибшего при защите Москвы от фашистских захватчиков. Время не сохранило его имени, но память о защитнике Москвы негасима в сердце каждого советского патриота, как этот вечный огонь на могиле героя...
       Экскурсовод, будто споткнувшись, внезапно смолкла. Запрокинув голову, заливисто смеялся светловолосый юноша в зеленой жокейской шапочке.
       - Мой бедный папа лопнет от зависти. В начале войны где-то тут недалеко он отморозил палец на ноге... Несчастный папа, он так и не увидел Москвы. А теперь его отпрыск стоит в самом центре красной столицы... - сложив по-наполеоновски руки на груди, он позировал. - Иоганн, сделай так, чтобы было понятно, что это действительно Кремль...
       - Не вертись, Франц, и отступи чуть назад... Я хочу, чтобы на дальнем плане был виден солдат. Кристина, станешь потом рядом с Францем...
       - Я попросила снять головные уборы. Это относится ко всем без исключения... - Голос экскурсовода был все так же ровен, но в нем ощущалась твердость.
       Молодые люди словно не слышали этих слов. Они продолжали заниматься собою, подчеркнуто игнорируя окружающих.
       Над седыми головами респектабельных экскурсантов ветерком прошелестел тревожный говор.
       И сразу же из середины их протиснулся подтянутый, худощавый мужчина с энергичным подвижным лицом. Гнев и возмущение выражали его серые глаза. Хромая, мужчина стремительно направился в сторону резвящейся компании. В правой руке его была зажата черная полированная трость, о которой он скорее всего забыл в тот момент. Стараясь сдержать себя, он обратился к светловолосому юноше:
       - Вы могли бы, Франц, не показывать своей невоспитанности... Вашим соотечественникам стыдно за вас.
       - Я - иностранный турист. - нахально улыбаясь, отпарировал юноша. - Я не обязан подчиняться законам этой страны.
       - Вы порядочная свинья Франц!.. Вы и ваши друзья. - гневно повысил голос мужчина.
       - Я плачу деньги и буду поступать так, как мне этого хочется, - упрямо возражал юноша.
       - Если вы сами не снимете эту дурацкую шапку, то сейчас она упадет на пол вместе с вашей глупой головой! - для большей наглядности мужчина потряс тростью перед лицом юноши.
       Но приводить угрозу в исполнение уже не требовалось. Франц нехотя стащил с головы шапочку и, обиженно сморщив веснущатый нос, отошел в сторону.
       Опираясь на трость, мужчина подошел к экскурсоводу и, старательно подбирая слова, с заметным акцентом произнес по-русски:
       - Уважаемая фрау, прошу извинения за бестактность молодых людей. Можете верить - у нас не все такие...
       Мужчина мягко улыбнулся и поклонился.
       - Меня зовут Якоб Хольман. Я приехал к вам в Москву из Кельна. В вашем лице я говорю слова благодарности великодушию России... Раньше или позднее оно коснулось каждого из нас.
      
      
       Из другой части...
      
       Из переднего окопа на позиции минометчиков доставили раненого. Точнее - его приволокли на немецкой плащ-палатке под неприцельным огнем два пехотинца. Промокшие, изрядно извозившиеся в грязи, они устроились в большой воронке, чтобы отдышаться и уточнить, где находятся санитары.
       Третий день из низко нависшего хмурого неба почти без перерыва сыпал мелкий, назойливый дождь. Подстегиваемые холодным ветром дождевые капли проникали в самые потаенные места, струйками стекали за ворот гимнастерки, залепливали глаза и уши. Как отвратительно было умирать в такую нерадостную погоду. Не хотел умирать и раненый солдат. Не потому, что погода была неподходящая для такого случая. Он не хотел расставаться даже с хмурым дождливым небом, как любой из живущих в этом мире. Раненый лежал левым боком на грязном, насквозь промокшем брезенте, подобрав колени к животу, и тихо постанывал. На его сером, мокром лице, воспаленные внутренним огнем метались глаза. В ожидании страшного, неизбежного они выражали боль и молили о помощи. Даже неопытному взгляду была понятна серьезность положения. Весь правый бок солдата от бедра до плеча был изрешечен мелкими осколками, иссеченное в клочья обмундирование изрядно пропиталось кровью. Тут никакой индивидуальный пакет не поможет, нужна срочная помощь медицины, нужна операция. А кровь уходит из ослабевшего тела, синеют губы, холод и дождь быстро довершат дело - сгоняют последние краски с его лица.
       Я попросил разрешения у командира взвода помочь дотащить раненого солдата к санитарам, они расположились у полуразрушенного хутора метров за триста от нашей минометной позиции. Разрешение получено и мы уже более споро, втроем потащили бедолагу по лощине, скользя ботинками в размокшем глинистом грунте. Раненые всегда тяжелее здоровых людей, а мертвые прибавляют в весе, это я знал уже по личному опыту.
       Безопасному продвижению нашему помогал легкий туман, опустившийся на окрестные кусты, кочки и редкие деревья, да все тот же проклятущий дождище секущий холодными порывами. Лишь раза два приходилось прижиматься к земле, от посланных наугад снарядов, подлетевших с немецкой стороны. Снаряды плюхались в раскисшую почву, и куски их выплевывались к небу вместе с комьями грязи.
       Вот и добрались, наконец, до хутора. За уцелевшей, сложенной из гладкого булыжника стеной дома, закрытые от обзора противника, мирно жевали влажное сено две лошади, запряженные в повозку. Сам дом был изрядно искалечен войной. Внутренние помещения почти все выгорели, сгорел чердак и половина крыши. А в подполье, имея защиту от дождя, около уютного костерка обстоятельно обосновались две нахохлившиеся фигуры. На костерке даже что-то булькало в котелке, дымок и запах варева раздражающе щекотал ноздри.
       - Эй, санитары, - крикнул я сверху, - раненого с переднего края принесли. Срочно нужно в медсанбат.
       Фигуры внизу не сдвинулись, с места не подняли головы.
       - Заснули вы что ли, черти? - крикнул я снова, - Раненого отправлять надо.
       Одна из фигур шевельнулась и простуженным недовольным голосом произнесла:
       - Чего кричишь-то?.. Раненый, раненый... Ты толком скажи название части...
       Сопровождающий с передовой солдат назвал номер батальона, полка. Внизу не ощутилось какого-либо оживления и после паузы все тот же хрипучий голос продолжил:
       - Ну и попусту тревожите... отдохнуть не даете... Не наш этот раненый - из другой части...
       - Какой такой другой части? - распалился я, - наш это солдат, наш! Молодой совсем, крови много потерял - не выживет!..
       - За всех не нажалеешься. Сказано - не наш и точка. Ищите санитаров ихнева полка..
       Меня словно бритвой по нервам полоснуло. Вынул я из подсумка гранату наступательного боя, черный тяжелый цилиндрик с ввинченным вверху запалом, обхватил крепко пальцами прижимную пластинку и выдернул кольцо взрывателя. Занес гранату над спокойным равнодушием двух санитаров и, сдерживая гнев, вразумительно растолковал им суть предстоящего действия:
       - Если вы за минуту не соберетесь отправить солдата в медсанбат, эта граната будет у вас в котелке. Не шучу я... Граната уже в полной боевой... Видите колечко в другой руке?..
       Санитаров, как вихрем сдуло. Чертыхаясь, вспоминая всех моих родственников, близких и далеких, они проворно для их преклонного возраста уложили на солому в повозку раненого солдата и по кочкам погнали лошадей известным им одним маршрутом.
       А я остался с занесенной в руке гранатой, соображая, что дальше делать с нею? Граната уже задействована, обратно кольцо не вставишь... Отступил я на шаг, разжал пальцы и уронил ее на уютный костерок, на варево, что аппетитно томилось в котелке... В обычном, деловом гуле передовой разрыв гранаты прозвучал едва слышно, как звук детской хлопушки.
       Почему через вереницу годов мне запомнился именно этот случай, не такой уж яркий среди многих, оставивших глубокие болезненные зарубки в памяти прошлого? Может быть потому, что приходится и ныне не так уж редко сталкиваться с откровенным, убедительно аргументированным равнодушием. Случается, обратишься к лицу, наделенному властью, в большей или меньшей степени. Не для себя - для общего дела, для людей. И видишь в глазах его пустоту, скуку, хоть и усвоил он форму вежливого, улыбчивого отказа:
       - Извините, ничем помочь не могу... Это не по моей части... Вам следует обратиться...
       А знаешь ведь, что может, может...Только напрячься лень, прямой выгоды для себя не видит... Да и рисковать зачем?.. Лучше по старинке, по инструкции тысяча девятьсот затертого года... Ты мне бумагу - я тебе бумагу... И так по кругу...
       А должен ведь! Должен для общего ДЕЛА, для людей!.. Вот когда не хватает мне той фронтовой гранаты, чтобы увидеть испуг в холодных глазах, и суетливую предупредительность, - стремление сделать то, что делать необходимо ежечасно в силу своего гражданского долга.
      
      
       Третья рота уходит на небо
      
       Освобожденная Белоруссия осталась позади и наша 120 Гвардейская дивизия пересекла границу Польши, разоренной и обезлюдившей. Сходу была форсирована река Нарев около полуразрушенного города Ружаны. Плацдарм был невелик - три километра по фронту и два в глубину. Фашисты понимали значение этого клочка земли, который мог послужить исходной опорой для дальнейшего наступления на Восточную Пруссию. Потому на этом небольшом плацдарме постоянно шли кровопролитные бои, которые в сводках Верховного Главнокомандования обозначались, как бои местного значения.
       Два месяца наша Гвардейская Краснознаменная прогрызала оборону противника, метр за метром плацдарм расширялся вглубь и по фронту. Очередное наше наступление началось в первой половине октября. После мощной артиллерийской подготовки, в которой приняли участие все шесть стволов нашей третьей минроты, мы вслед за пехотой продвинулись вперед, не встречая особого сопротивления. Из тридцати человек офицеров и солдат, в боях убыли только двое с легкими ранениями. Эскадрильи штурмовиков ИЛ-2 - мы их называли Горбатыми, постоянно барражировали над вражеской территорией, обстреливая фашистов ракетами и пушечно-пулеметным огнем.
       Очередную ночь наступления мы провели на опушке леса, от которого остались только израненные осколками голые стволы, а ветки и листва хрустели под ногами. Ночью пополнили боезапас и на рассвете, получив приказ и ориентиры для дальнейшего продвижения, мы подготовились к выступлению.
       Батальонный миномет состоит из трех частей: ствол весом 19 килограммов, двунога - лафет, та полегче - всего 14 килограммов и опорная плита весом 16 килограммов. Все это переносится на плечах солдат по пересеченной местности вслед за пехотинцами. Да еще подносчики, перебросив через плечи, на ремнях, несколько мин, шли за расчетами. Уже после занятия боевой позиции нас догоняли повозки с ящиками мин по неведомым нами дорогам.
       Два раза мы отстрелялись и после продвижения вперед заняли третью огневую позицию около польского хутора. Наскоро выкопали неглубокие огневые позиции для минометов, а индивидуальные окопы не стали рыть, так как полагали, что скоро снимемся и вместе с пехотой двинемся вперед. Тут подоспели повозки с ящиками мин. За брустверами минометных окопов были свалены мины, лопаты, личное оружие и прочее солдатское добро. Шесть минометов в линию - это где-то сто метров по фронту.
       Утреннее октябрьское солнце бликовало на стволах минометов и ярким светом заливало 28 солдат, сержантов и офицеров, сновавших на огневой позиции по своим делам. Старшину роты беспокоила главная для него на данный момент идея - развести костер и поджарить зайца, подстреленного им недавно. Офицеры столпились около освежеванной тушки зайца и давали советы, как побыстрее зажарить длинноухого, пока не поступил приказ сниматься с позиции. Кто-то предлагал зажарить его на ружейном шомполе, а сержант Ширинов притащил лист железа и убеждал, что нужно разогреть этот лист на костре и лучшей сковородки не найти...
       Небольшая пауза в наступлении и временное затишье притупили ожидание возможной опасности. Эта возня походила на пикник. Утро было ясное, победное, продвигались не встречая сопротивления противника. Одна за другой эскадрильи наших штурмовиков затевали карусель, пикировали на позиции фашистов и огнем вгоняли их в землю. В этот момент был забыт, не выполнен заповедный Боевой Устав пехоты: "На каждом занятом рубеже прежде всего зарывайся в землю и маскируйся". Не зря, видно, тихий исполнительный солдат Ивасюк ранним утром опустился на колени и, обратившись лицом на восток, стал читать молитвы. На мое шутливое замечание он негромко, убежденно ответил: "Мэни сигодня у сни прывыдылось, що мэнэ вбьть.." Я только посмеялся в ответ. А это предвидение было верным знамением.
       Мы услышали громкий крик: "Воздух!" Подняв лицо в небо, я увидел, как покачиваясь на хвостовых оперениях, бомбы неотвратимо падают на позицию. В долю секунды, оценив ситуацию, я понял, что добежать до спасительного погреба, что находился в метрах тридцати, я не успею. Поэтому я уткнулся головой в двуногу - лафет миномета в вырытой наспех неглубокой огневой позиции.
       Далее события развивались стремительно - с неба спикировали два "Мессершмита" и вывалили из своего брюха сотни небольших бомб, уложенные в кассетные ящики. В последние годы войны "Мессершмиты" стали исполнять роль не только истребителя, но и бомбардировщика, принимая на борт до 600 килограммов бомбовой загрузки. Земля дрожала, как в лихорадке - свист, вой, визг осколков, комья земли накрыли всю нашу позицию. Небольшая пауза - самолеты совершают разворот и еще раз пушечно-пулеметным огнем вспарывают дымящиеся позиции. И так же мгновенно, на бреющем, самолеты скрываются на свою территорию.
       Я представил позднее довольные, улыбающиеся лица немецких летчиков. Цель была под ними идеальная, как на учебном полигоне. Яркое солнце отражалось на стволах минометов, не замаскированное вокруг военное имущество и боеприпасы... Это была легкая победа, о которой они с гордостью отрапортовали.
       А для нашей третьей минроты это был разгром. Из двадцати восьми человек в живых осталось только восемь - оглушенных, деморализованных, без единого командира. Вот что означает игнорировать его величество Устав. Если бы все было сделано по военной науке, то эти молодые ребята, может быть, дошли до конца войны, вернулись домой, нарожали детей и внуков...
       Произошло это доподлинно 12 октября 1944 года на окраине польского хутора Поникев Вельке.
      
      
       Батя
      
       Над стройкой повис басовитый гудок, и тотчас же у самой реки движение застопорилось. Разводили мост, чтобы пропустить подошедшие со срочным грузом баржи. А сзади все подкатывали и подкатывали тяжелые самосвалы, обдавая горячим дыханием отработанной солярки и серой цементной пылью, которой, казалось, был пропитан сам воздух.
       Из душных кабин грузовиков высыпали шоферы. Разминая затекшие ноги, и громко перекликаясь, они гурьбой потянулись к зеленой рощице, что подступала к обочине дороги.
       - Теперь часа полтора загорать будем...
       - Сева, а Сева!.. Закурить найдется?
       - Кончились. Я сам вот у Бати стреляю.
       Это относилось к мужчине лет пятидесяти в потертой кожаной куртке и замасленной кепке над коротко остриженным русым чубом, внушительная фигура которого заметно возвышалась над окружающими. За мужчиной, не отставая ни на шаг, следовал небольшой белый пес из породы шпицев. Белка, - так назвал Батя приблудного, сразу полюбившегося ему, пса, хотя внешние признаки свидетельствовали, что это кобель, - всегда маячила рядом с хозяином в кабине самосвала. Сам он пришел на строительство без малого шесть месяцев назад, и в первые же дни его окрестили Батей. Возможно, потому, что был он много старше среди шоферов, и кто бы к нему не обращался, никогда не отказывал ссудить деньгами до получки. А необходимость эта, ох, как часто возникала у безалаберных холостяков-шоферов.
       Вот и сейчас, едва Батя улегся на прохладную траву под деревьями, к нему подсел Колька Рыжий - самый непутевый из шоферов. Видно, ему позарез нужно было авансироваться у Бати. На прошлой неделе он уже брал у него взаймы и сейчас чувствовал себя не совсем уверенно, а потому начал издалека, стараясь исподволь подойти к наболевшему вопросу. Шоферы, народ тертый, сразу разгадал намерение своего коллеги и, конечно, стали посмеиваться, наблюдая за его маневрами.
       Рыжий, силясь вызвать на лице улыбку, наклонился к собаке и начал к ней ластиться. Белка, не расположенная к заигрываниям, недовольно фыркнула и отвернулась от Рыжего. Но тот не унимался. Став на четвереньки, он несколько раз тявкнул, поскулил голодным волком, но, разуверившись в своих попытках завоевать симпатию собаки, переключил внимание на хозяина.
       - Пес у тебя, Батя, я скажу, классный! Физия, смотри, какая умная, а глазища - прямо человеческие. И лирика в них наблюдается и меланхолия...
       - Сколько тебе?.. - спросил Батя равнодушно, лишь в серых глазах его зажглись лукавые огоньки.
       - Да мне бы хоть пятерку, - встрепенулся Рыжий. - В получку отдам. Ты же знаешь, Батя, у меня, как в аптеке...
       И уже засовывая деньги в карман замусоленной спецовки, он более искренно продолжал:
       - Добрый ты, Батя. Гляжу на тебя и удивляюсь - такой здоровенный, а мягкий, как воск... даже псину вот, вроде ребенка, обхаживаешь. За жизнь свою ты, верно, и мухи не обидел.
       - Мух не считал, - отозвался Батя, - а вот людей приходилось обижать... По своей воле и против нее...
       Крупное обветренное лицо Бати тронула едва заметная горькая усмешка. Он поднял на Рыжего глаза и продолжил:
       - Ты малой еще был, когда война грохотала. А я как медный котелок, с первого дня до самого победного салюта службу нес... Ну, на войне всякое бывает. Пошлешь, бывало, пулю или снаряд и не заметишь в кутерьме, кого они встретят. Сердце тогда холодное было...
       Широкой шершавой ладонью Батя смахнул пот с лица, обвел глазами расположившихся кружком шоферов и заговорил снова:
       - На фронте я тоже баранку крутил. Служба моя была неплохая: генерала возил, он дивизией командовал. Хороший хозяин был у меня - заботливый, внимательный. Как приедем куда, он сейчас же команду дает: "Федора моего накормите". Это меня, значит. Нетрудная у меня была служба по тому времени - в окопах холодных не сидел, сыт всегда, пули первые тоже были не мои. Хоть и до нас доставали снаряды, и под бомбами приходилось бывать, а все не как в первой траншее. Даже совестно мне иной раз становилось, что солдатская служба моя не так тяжела, как у других.
       Ехали мы однажды в штаб дивизии. В тот день дезертира должны были судить. По такому случаю полки направляли своих представителей из рот к месту суда. Ехали мы, значит, а я возьми и брякни: "Не мог бы я человека так просто застрелить. Понимаю - дезертир, но ведь наш он, свой, русский".
       Генерал мой только глазом на меня покосился, ничего не сказал. Хмурый он был в тот день. Еще бы - не на свадьбу ехали. А меня, возьми нелегкая, и потяни за язык - совсем расфилософствовался: "Если бы враг, - говорю, - тогда другое дело. И то - в бою, когда он с оружием... А так, ежели он один без оружия стоит, не смог бы я руку поднять. Все-таки трудно, - говорю, - убить живого человека. И не завидую тому, кто должен заниматься этим делом".
       Батя достал из кармана папиросу, размял, раскурил, глубоко затянулся и снова обвел взглядом застывшие в напряженном внимании молодые лица.
       - Так вот, приехали мы, значит, к месту, - продолжал Батя рассказ. - В одну шеренгу стоят представители от полков, в стороне совещаются офицеры, а прямо перед шеренгой под конвоем - этот самый дезертир. Ждали только нас. Сейчас же и начали. Выступил вперед лейтенант молоденький, развернул бумагу и стал читать. Дезертир тот, оказывается, только-только прибыл на передовую. Впервые, значит, на фронте. Поставили его подносчиком к пулемету.
       А он во время боя испугался вида немецких танков и убежал. Все бы ничего, да только ленты нес он к пулемету. С ними и улепетнул. Отсекать надо было от танков пехоту, а боезапаса нет, с собой утащил. Словом, нарушил картину боя. Сам-то не так уж далеко убежал. Может, опомнился, может, совестно стало. Всего в километре от траншей хуторок был. Залез он там в подполье разбитой хаты, трое суток на глаза не показывался. Саперы его случайно обнаружили. Так с пулеметными лентами сидел и плакал от стыда.
       Лейтенант читать кончил, свернул бумагу и отошел в сторону. Дело ясное - к расстрелу. А дезертир стоит, не двигаясь, словно не про него речь. Лицо без кровинки, но спокойное. Видно, страхи у него остались позади, а сейчас все уже было безразлично. Гляжу я на него и думаю: "Эх, судьба копеечная человеческая... Пересилить бы тебе, сукину сыну, в ту минуту слабость, не поддаться страху... А теперь... Поди ж ты - как и у меня, мать есть, может, и жена, и детишки...".
       Не то чтобы я его оправдывал, просто жалко стало обыкновенной жалостью. Человек я от природы не злой. Стою я, это, и думаю, как вдруг слышу голос моего генерала: "Сержанта Коробова ко мне!" Это меня, значит. Удивился я - никогда он со мной так официально не обращался. Однако службу я знаю. Подхожу, как полагается по уставу, докладываю. Смотрю, а лицо у моего генерала как каменное, взгляд жесткий, словно пронзить меня хочет насквозь. Расстегивает он не спеша кобуру и протягивает мне свой пистолет: "Приказываю вам - привести приговор в исполнение!"
       Меня словно водой холодной окатило. Стою, рук и ног не чувствую. Только вид у меня, полагаю, был не лучше, чем у самого приговоренного. А генерал глаза сузил и в упор на меня: "Ну... - аж зубами заскрипел. - Исполняйте приказание! Или поставлю тебя рядом с ним..."
       И что же... Взял я пистолет, иду к осужденному - ничего вокруг не замечаю. Смотрю только в лицо его - серое, с рыжеватой щетиной на щеках. Видно, понял он зачем иду к нему с пистолетом. Взгляд в сторону отводит, словно стыдится в глаза мне посмотреть, чтобы не засмутить. Только голову глубже в плечи вобрал. А я подошел и стрельнул...
       Батя сделал последнюю затяжку, ткнул папиросу в траву и раздавил.
       - Так-то... Обратно ехали - генерал долго молчал, сидел насупившись, не глядя на меня. Потом эдак тихо, как бы для себя, сказал: "Никто не смеет оставаться с чистенькими руками в этой войне, отлынивать от ее черной работы. В ответе будем не мы, спросится с тех, кто войну затеял".
       И сразу после этого случая списал меня в стрелковую роту. "Жирком оброс, - говорит, - иди повоюй". И ничего - воевал. Три медали заслужил, орден "Славы". Два раза в госпитале отлеживался... Вот оно, какие чудеса на свете бывают.
       Батя поднялся, окинул испытующим взглядом опаленные вспышкой воспоминаний молодые лица. Как не похожи были сейчас эти, притихшие словно школьники, люди на горластых, лихих шоферов!..
       - Пора за дело приниматься... Пойдем, Белка! - Батя ласково потрепал собаку за уши и неуклюжей, вперевалку, походкой направился к машине, ощущая на своих плечах нелегкий груз времени и пытливые взгляды людей иного поколения.
      
      
       Тепло женского тела
      
       Этот обычный пассажирский состав из десяти жестких плацкартных, с белыми крестами на крыше и боках, вагонов вот уже четвертые сутки с трудом протискивался на восток среди встречных эшалонов, груженных пушками, танками и спрессованной в теплушках живой силой - маршевыми ротами. Фронт требовал новой пищи - аппетит у него не убывал. А санпоезд уже не боевая единица, его не бросишь в атаку, не закроешь им брешь в обороне. Потому так долго томили на станциях, потому начальник госпиталя на колесах до озверения ругался с железнодорожным начальством, требуя зеленого света. "..У него же искалеченные люди, им нужна срочная помощь - от этого зависит их жизнь..."
       На остановках выгружали из вагонов, укрытых брезентом, одного или двух не дождавшихся окончания войны. А конец - желанный, выстраданный был совсем близко, наступил победный 1945 год.
       Санитарный состав был сформирован у границы Восточной Пруссии. Фронтовые госпитали отбирали самых тяжелых, без рук, без ног, с черепными травмами - совсем безнадежных, отвоевавших уже свое солдат, и загружали санпоезд. В глубокий тыл за Урал двигался скорбный, стонущий, скрипящий зубами от невыносимых физических страданий этот госпиталь на колесах. А врачи, медицинские сестры сновали по проходам вдоль вагонных полок, перебинтовывали, вгоняли под кожу заглушающие боль лекарства, кормили, убирали из-под раненых нечистоты. Когда только отдыхали эти сердобольные, слабые женщины, успевавшие накормить, напоить и успокоить, вселить добрыми словами надежду на будущее.
       Ведь каждого солдата, кроме боли, еще горше саднила мысль: "..Кому я нужен буду - калека без рук, без ног?...какая женщина даже самая любящая, возьмет на себя такую обузу?... да еще в разоренной, изголодавшейся стране?"
       В мутных стеклах поезда проплывали взорванные, закопченные остовы станционных сооружений, зияющие, как выжженные глазницы, черными оконными проемами. Редкие женщины в убогой одежде, с укутанными платками головой провожали тревожными взглядами санитарный поезд - вместилище страданий из той, ушедшей теперь на запад войны, и каждая думала: "А где же мой? Если не закопан в чужой земле, то может, он в этом самом поезде???"
       Даже самая длинная дорога имеет конец, и в серое февральское утро санитарный состав причалил к перрону большого сибирского города. Здесь его уже ожидало множество машин - обычные "санитарки" и полуторки, укрытые брезентовыми чехлами. Завертелась, закружилась карусель разгрузки. Носилки с укутанными теплыми одеялами ранеными выгружали из вагонов на морозный воздух и торопливо размещали в разнокалиберный транспорт. Этой операцией руководил немолодой усатый майор с командным голосом. Заглядывая в сопроводительные бумаги, он называл шоферам номер госпиталя и адрес. Мои носилки уместили в полуторку с застоявшимся едким запахом бензина. Рядом и надо мною на подвешенных ремнях устроили еще троих бедолаг и мы двинулись по разъезженной снежной колее, охая на неровностях и выбоинах дороги. Скорее бы добраться под крышу после утомительного пути в замкнутом пространстве вагонов.
       Машина остановилась, и послышался женский уверенный голос: "Поскорее несите раненых в санобработку". А для нас уже было все равно, куда нас привезли - лишь бы в тепло, да раны перевязали... Носилки заносили в большой теплый зал и на нас оживленной говорливой волной обрушились с десяток молодых женщин, совершенно обнаженных, только с небольшими клеенчатыми передниками, укрывающими тугие груди. Быстро распеленали, раздевали, а то и ножницами разрезали запревшее, заскорузлое от гноя исподнее белье, они ловко, в охапку брали каждого и, легко ступая, несли в проем помещения, откуда пахнуло паром и живительным теплом. Усаживая на деревянные лавки, молодицы окропляли мыльной пеной и мягкой мочалкой сдирали с кожи коросту, что наросла от долгого сиденья в промерзлых окопах и многодневной поездки в санпоезде.
       Мне попалась говорливая, сияющая белозубой улыбкой деваха. Темные, замотанные в клубок косы на голове и такие же темные и сострадающие глаза.
       - Ничого, солдатик... отмыем тэбэ, пэрэвяжэм, умэстым у лижку та ликив ризных дамо... Мэнэ клычуть Оксаной... эвакуирована я з Украины... Ты нэ соромся мэнэ, хлопчык, шо я мыю твои мужычи прэмудрости... я вжэ усэ бачыла у чорну годыну... Ось пидымышся на свои ногы, дивчыну знайдэш, Нарожаеш богато хлопят та дивчат...
       Так приговаривала Оксана и мыла-терла мое немощное тело, легко поднимала и переворачивала гвардии ефрейтора. А было ему тогда чуть больше восемнадцати...
       Лишь спустя много лет, набрав житейского опыта и зрелости, я понял великую мудрость того человека, что надоумил молодых, полнокровных женщин принять в свои горячие руки выстуженных в окопах, изувеченных мужчин, сломленных болью и страданиями... Обнаженные, горячие тела этих женщин, их добрые руки вернули многим надежду и веру в будущее.
       Низкий поклон женщине, что из плоти своей создает человечество, выпаивает своим молоком, печется о нем, лелеет, отогревает своим горячим телом.
      
      
       Ветераны
      
       - Не отставай, Каблуков. Вечно ты плетешься где-то в хвосте. - Варя собрала сердитые морщинки у переносья и резко тряхнула головой, так что затанцевали две тугие косицы, заплетенные розовыми лентами.
       Левка напоследок потрепал за уши толстого мохнатого карапуза, щенок, радостно взвизгнув, доверчиво ткнулся холодным черным носом в ладонь, - и поспешил за Варей. Левка никого не боялся. И эту девчонку тоже... Просто не хотелось заводиться, особенно сегодня, когда на улице пахло теплыми лужами и пронзительно яркое солнце склоняло к добродушию.
       - Ладно уж, иду уж... - Левка крутанул над головой портфелем и зашагал рядом с Варей. Он стал громко насвистывать мелодию песни, которую слышал вчера по телевизору, всем видом своим выказывая полную независимость.
       Вообще Варька - ничего... Левка даже немножко уважал эту девчонку, как обычно относился ко всему непонятному. Как-никак - первая ученица в классе. Это ж нужно маяться за книгами, чтобы вызубрить до пятерок, когда в мире столько соблазнов. Потом - все эти бантики, ленточки в тетрадках, картинки на промокашках... Только бы еще не напускала на себя важность. Вот и сейчас она вздыхает и укоризненно качает головой, совсем как классная руководительница Анастасия Емельяновна.
       - Беда мне с тобой, Каблуков...
       Сегодня после уроков Анастасия Емельяновна задержала весь пятый "Б".
       - Приближается день Победы. - Слова классной руководительницы прозвучали необычно торжественно. - Этот праздник мы должны отметить с особым отношением к людям, завоевавшим Победу. Я заходила в военкомат и взяла несколько адресов активных участников Великой Отечественной войны. Необходимо навестить их на дому, познакомиться и пригласить на день памяти. Дело чрезвычайно важное. Поручим его Прянишниковой Варе, ну и Каблукова дадим в помощь. Ответственность дисциплинирует людей, даже самых несерьезных. Да и Прянишникова сможет повлиять на него положительно. Как вы думаете, ребята?
       Все, конечно, думали как Анастасия Емельяновна. И вот теперь она старается положительно влиять на него, эта Варя.
       Вымощенная отполированным булыжником, с водопроводными колонками на перекрестках, улица Крутая сбегала к самой железной дороге. Дом номер семь за почерневшим от времени деревянным забором глядел двумя окошками в пустой двор, где сиротливо маячила тощая курица. Калитка была распахнута настежь, но едва ребята вошли во двор, как в ноги им откуда-то выкатился с простуженным лаем серый кудлатый пес неопределенной породы.
       - Будет тебе пугаться, - покровительственно успокоил Левка свою спутницу. - Он же не злой. Разве не видишь?
       Но сам Левка, на всякий случай, шагнул вперед, оставив девочку за своей спиной. По ступенькам крыльца проворно спустилась пожилая сухонькая женщина, с подоткнутым подолом и мокрой тряпкой в жилистых, голых до локтей руках.
       - Кыш, Буян! - Прикрикнула она на собаку. Буян сразу умолк и исчез так же неожиданно, как появился. - Чего надо? - Недовольно обратилась женщина к ребятам.
       - Мы по поручению пятого "Б", - ступила вперед Варя. Она раскрыла записную книжицу в красной обложке. - Если можно, мы хотим побеседовать с активным участником войны Иваном Матвеевичем Петрухиным.
       - Есть у нас такой... - проворчала женщина. - Спит ваш активный участник после ночного дежурства. Чего уж... заходите, коли пожаловали, побеседуйте... - более миролюбиво добавила она и направилась впереди ребят к дому.
       Левка переступил порог комнаты, блестевшей влажными половицами, глянул на свои извоженные в грязи ботинки и остановился у двери.
       - Милости просим в горницу, гости дорогие. - Женщина расстелила мокрую тряпку. - В ногах правды нет - присаживайтесь. - Не то серьезно, не то насмехаясь, пригласила она и скрылась за цветастой линялой занавеской в другой комнате.
       Ребята сложили на пол портфели, старательно вытерли ноги о тряпку. Осторожно ступая, они подошли к столу, что стоял посреди комнаты, и уселись на стулья с высокими гнутыми спинками. Из соседней комнаты слышались приглушенные голоса, негромкое покашливание. Потом занавеска колыхнулась, раздвинулась, пропуская в комнату небольшого роста худощавого мужчину, неслышно ступавшего ногами в толстых шерстяных носках. Он пригладил правой рукой коротко остриженные седые волосы, коснулся небритого подбородка и кашлянул в ладонь. На месте левой руки пустой рукав примятой домашней куртки был заправлен в карман. Лицо его с той же стороны от шеи до самого глаза было густо усеяно, как оспинками, темно-синими точками.
       - Это, значит, я есть Петрухин Иван Матвеев.
       Ребята проворно вскочили на ноги. Варя тряхнула косицами и торжественно, словно на линейке, произнесла:
       - Уважаемый Иван Матвеевич, мы просим вас поделиться своими впечатлениями, как активного участника войны против фашистов.
       Мужчина еще раз кашлянул в ладонь, поскреб щетину на подбородке и глянул на ребят из-под мохнатых бровей голубыми, как чистые льдинки, глазами.
       - Вы того...можете садиться...Не знаю, как величать вас...
       - Меня Варей зовут, а Каблукова Левкой.
       - Вот и ладненько... Мать! - Обернулся мужчина в сторону занавески. - Ты нам чайку сооруди и на зубок чего-нибудь молодому поколению.
       Из-за занавески послышалось неразборчивое бормотанье, и вскоре оттуда появилась хозяйка, уже прибранная, с большой черепяной миской в руках, прикрытой вышитым полотенцем.
       - Словно чуяла, что гости нагрянут... Отведайте пирожков с пылу-жару. Небось, ухлопотались за учениями - желудок каши просит?
       Хозяйка вмиг собрала чай, поставила на стол вазочку с малиновым вареньем и незаметно вышла. Варя строго глянула на Левку - ты, дескать, будь выдержан, не показывай своей невоспитанности. Но рука мальчика, помимо воли, потянулась к миске. Левка пробормотал под нос что-то вроде "спасибо" и, вдохнув теплый аромат свежеиспеченного теста, погрузил зубы в сочную, жирную ватрушку. Варя помедлила некоторое время и тоже взяла ватрушку. Избегая левкиного взгляда, она стала есть, надкусывая небольшими кусочками, как требуют того правила хорошего тона. Иван Матвеевич налил три чашки чаю, шумно отхлебнул из своей.
       - Вот и ладненько... Теперь разговоры заводить можно.
       Варя тщательно вытерла пальцы кружевным платочком и спрятала его в карман передника. Оттуда же она вынула шариковый карандаш, записную книжицу, сосредоточенно нахмурила брови и снова стала похожей на классную руководительницу Анастасию Емельяновну.
       - Мы хотели бы услышать про какой-нибудь ваш подвиг.
       Иван Матвеевич поставил чашку на стол, утер губы тыльной стороной ладони и улыбнулся одними глазами.
       - Никаких особенных подвигов у меня не было. Воевал маленько... все тогда воевали.
       Левка заерзал на стуле от нетерпения, даже привстал немного.
       - Вы не бойтесь дядя Иван Матвеевич. Просто расскажите, как вы в атаку бежали, как в фашистов стреляли. Из автомата, наверно, да?..
       - Не... я бронебойщиком был. Ружье такое длинное есть, противотанковым называется. С ним я и ходил в обнимку без малого три года. Весу оно изрядного, так что и не очень-то побежишь. Всякое бывало... Когда в атаку идем, случалось и пятки смазывать салом. Тут уж главное - спину ему не показывать. Отходи лицом и огрызайся.
       - А вы, сколько фашистов лично уничтожили? - деловито осведомилась Варя.
       - Не считал я этого, дочка... Стрелял я в них, это точно. По танкам стрелял, по самолетам приходилось... Я и воевать-то закончил, когда войне не видать было конца. Снаряд немецкий мне руку отшиб. Да и порохом красоту мужскую на лице, видишь, как подпортил? Это счастье мое такое, что глаза непотревоженные остались. А рука... что рука? Без нее наловчился управляться.
       Левка снова нетерпеливо заерзал на стуле.
       - Дядя Иван Матвеевич, а ордена и медали ваши можно посмотреть?
       Иван Матвеевич вскинул густые брови и извинительно пожал плечами.
       - Орденов у меня нету... Не заслужил, видать. А медаль... есть она - медаль. Внучонок мой Борька все с фашистами воюет. Спит он сейчас. Медаль в его военном хозяйстве находится. - Мать, а, мать? - Поднялся он со стула и, отогнув занавеску, заглянул в другую комнату. - Разыщи-ка медаль мою наградную в борькином арсенале. - Иван Матвеевич вернулся к столу. - Да вы того, гвардейцы, не робейте... Наваливайтесь на пирожки, пока не остыли. Подавая личный пример, он с удовольствием надкусил пирожок, подмигнув при этом Левке хитрым глазом.
       В дверях появилась хозяйка. Она молча положила на стол медаль и осталась стоять, скрестив руки на груди. Левка затолкал в рот остатки ватрушки, облизал жирные пальцы, вытер их под столом о штанину и взял медаль, ощутив на ладони холодок металла. Серебряный кругляш потемнел от времени. Голубая некогда лента на колодке, потеряв свежесть, лоснилась. "За отвагу", - вслух прочитал Левка, чеканя слога.
       Варя занесла все важное, по ее мнению, в записную книжицу, и выжидательно посмотрела на Левку. Ребята заторопились, поблагодарили за чай и поднялись из-за стола. Иван Матвеевич с хозяйкой проводили их за калитку и долго смотрели вслед, негромко переговариваясь.
       Дом по второму адресу они нашли не сразу. Теперь пришлось идти в гору. Варя едва поспевала за Левкой, а тот, беззаботно насвистывая, все еще ощущал во рту аромат сочных ватрушек. Ребята изрядно поколесили, пока нашли улицу Новую. Дома и в самом деле здесь были все новые, а нужный им особо выделялся во всю ширину второго этажа длинным балконом и красной черепичной крышей. Железная калитка была заперта. На стук вышел рослый, крепкого сложения мужчина с аккуратно выбритым мясистым лицом. На голове его, сдвинутая к затылку, лихо сидела соломенная шляпа, близко посаженные серые глаза глядели уверенно и с долей любопытства. В руках мужчина держал кривые садовые ножницы. Узнав о цели визита, он радушно улыбнулся и распахнул калитку.
       - Прошу - к нашему шалашу, юные следопыты.
       Хозяин загородил собою будку, у которой, положив голову на лапы, дремала на цепи огромная овчарка. Она не издала ни единого звука, даже голову не подняла, только взглядом провожала гостей.
       - Во псина! - Восхищенно выдохнул Левка, пропуская Варю на вымощенную изразцовыми плитками дорожку.
       - Дарлинг любого матерого волка может взять, - не без гордости отозвался хозяин. - Незаменимый сторож, однако. Весь дом на него оставляю со спокойной душой. Ни один любитель полакомиться чужими яблоками и носа не кажет на мой участок.
       Мужчина распахнул дверь застекленной веранды и зычным голосом прогремел на весь дом: "Принимайте гостей, Лариса Степановна", - и уже тише, для ребят добавил: "Обувку свою скидывайте в уголке, и шлепанцы берите, кому какие приглянулись. Хозяйка у меня, однако, строгая, что касается порядка".
       В большой комнате, тесно заставленной темной, сверкающей полировкой мебелью, мужчина усадил ребят в мягкие под чехлами кресла. Извинившись, он пошел переодеваться, оставив ребят на попечении хозяйки. Энергичная дородная женщина небольшого роста с добродушным широким лицом и живыми карими глазами заполнила собою, казалось, всю комнату. Она испуганно всплеснула дебелыми сдобными руками: "Надо ж такое - мы только отобедали. Чем же угощать я буду вас, ребятушки?".
       Не прекращая ворковать, она ласково коснулась головы Вари, поправила ей воротничок и выставила на стол резную стеклянную вазу с яблоками: "Хоть яблочек отведайте из нашего сада. Нынче по весне на рынке такие до трех рублей за кило".
       Варя поблагодарила и взяла из вазы яблоко, а Левка, сам не зная почему, буркнул в ответ: "Не люблю я яблоки кушать - от них одна оскомина". Хотя и приглянулось ему одно крупное, матово-желтое, с румянцем на боку.
       Хозяин возвратился подтянутый, помолодевший, в мундире с золотом погон и рядами орденских планок на груди. В руках он держал большую шкатулку черного дерева. Усевшись напротив, он снял крышку и четкими выверенными движениями стал выкладывать на стол коробочки. Ловко и быстро он раскрывал каждую и в определенном, одному ему известном порядке, как на витрине магазина, расставлял их перед ребятами. Содержимое коробочек сверкало золотом, никелем, серебром, переливалось сочными тонами голубой, белой и красной эмали.
       - Сейчас только по большим праздникам ордена ношу, - с заметным огорчением признался хозяин. - Не очень уважительно нынче молодое поколение относится к тем, кто кровью своей отстоял родину.
       Вот и мой, однако, лоботряс, как надену награды: "Сними, - говорит. - Чего павлином вырядился?" А я ведь отмечен за честную службу с первого дня войны до салюта победного. Сам, попробуй, заслужи, а потом уж указывай.
       Варя между тем раскрыла свою книжицу на чистой страничке и стала записывать.
       - Ты пиши, пиши, дочка, - продолжил хозяин. - Полковник запаса... Не в отставке, а запаса пиши... Мальцев - моя фамилия, Федор Филиппович. Значит так, пять орденов имею и девять медалей... Боевые эпизоды и как получил, расскажу, когда пригласите в школу. Приду обязательно, не подведу. Дело это мне знакомое.
       Варя буква в букву записала слова хозяина и принялась за недоеденное яблоко. А Левка весь погрузился в созерцание. Не отрывая горящих глаз от сверкающего чуда на столе, он спросил:
       - А ран у вас много, Федор Филиппович? Куда немцы вас ранили?
       - Пулю такую не отлили фашисты, чтобы Мальцева она достала, - довольно хохотнул хозяин. - Да и снаряда не припасли. Без единой царапины прошел я через бои, однако, в переделках бывал всяких, и под бомбежкой приходилось...
       - Хоть что-нибудь нам расскажите, - не унимался Левка. - Может самолет вы сбили? Или танк подожгли?
       - В каждом танке подбитом или самолете, однако, и моя доля участия была. Как это доступнее тебе пояснить? - Умолк на мгновенье хозяин, добродушно потрепав Левку по вихрам. - Допустим, приходите вы в класс, а там ни парт, ни доски, ни мела, чтобы писать на ней, нет. Нет воды в кранах, учебников, тетрадей, карандашей, столов. Нет бутербродов в буфете и компота... Сможете вы заниматься наукой? Или вот еще. Патрон, которым стреляют из пистолета, не годится для винтовки. Снаряд каждый имеет свой калибр и не ко всякой пушке подойдет. Танкам, самолетам нужны горючее, смазка, солдатам требуется обмундирование, да и поесть каждому охота - с пустым животом много не навоюешь. Вот этим важным делом занималась наша служба снабжения. Без ее помощи, однако, армия - не армия, солдат - не солдат.
       - Нам все понятно, Федор Филиппович, - торопливо заверила Варя, выразительно поглядев на Левку, у которого с кончика языка готов был сорваться новый вопрос. - Только, пожалуйста, не забудьте надеть ордена и медали.
       - Это уж как водится - при всех регалиях... - прогудел хозяин.
       Варя еще раз сердито повела глазами в сторону Левки, поднялась и поблагодарила за угощение. Хозяйка опять всплеснула сдобными руками и заметалась по комнате: "Что ж это вы и яблочек не попробовали? Берите еще одно, на улице сгрызете". Она заворковала над Варей, потом и Левке сунула в руки яблоко. Только не то яблоко, что было у него на примете, а другое - поменьше.
       По дорожке, выложенной плитками, под неусыпным взглядом здоровенного пса, хозяева проводили ребят до калитки. Федор Филиппович пожелал доброго пути юным следопытам и щелкнул у них за спиною металлическим запором.
       Весь обратный путь к дому Варя без умолку тараторила, так что Левке, откровенно говоря, даже стало скучно. Голосом классной руководительницы она говорила о том, что Левке полезно заниматься общественной работой. Потом выговаривала, что руки неприлично о брюки вытирать - для этого случая должен быть носовой платок.
       Левка терпеливо слушал и жевал яблоко. С одного боку оно было мягкое и безвкусное, даже горчило, но в общем, неплохое яблоко.
       - Послушай, Варька... может быть мы того, что без руки, тоже позовем на сбор? А?
       - Ты просто несерьезный человек, Каблуков! - досадливо сморщила нос Варя. - Всего какая-то одна медаль... А тут!..
       Варя совсем отчетливо представила, как "ашники" будут зеленеть от зависти, когда к ним в шитом золотом мундире, сверкая орденами и медалями, явится ЕЕ полковник.
      
      
       Главный тост
      
       Когда июльское солнце отсчитало половину дневного пути, город угомонился. Лишь дворники, как косари, прошлись по опустевшим улицам, сметая разноцветные фантики, семечковую шелуху и прочие следы многолюдья, да неуклюжие поливальные машины, распушив водяные усы, обмывали парящий асфальт.
       Покой воцарился и над братскими могилами, щедро усыпанными цветами, а в знойном воздухе, чудилось, застыли последние вздохи меди оркестра и шорох шагов многотысячной толпы.
       К вечеру жара отступила, и улицы снова заполнились праздничным людом. Среди гладких молодых лиц рослых юношей, длинноногих девушек выделялись печатью годов и особой торжественностью люди зрелого возраста. Среди молодых они и ростом были помельче - голодный паек военного лихолетья не дал им соков, чтобы потянуться ввысь. Тугие воротники старых отутюженных мундиров стягивали их налитые, иссеченные морщинами затылки, зарубки пережитого не пощадили и лиц. На их мундирах и штатских пиджаках переливались всеми цветами радуги, золотым и серебряным блеском военные награды. И шаг ветераны, казалось им самим, печатали уверенно, твердо, как в былые юные годы...
       На веранде лучшего ресторана в городском парке участников минувших боев за этот южный город ожидали шеренги шуршащих крахмальными фалдами столов, аппетитно сервированных, готовых немедленно принять почетных гостей. А бывшие лихие разведчики, молодцеватые артиллеристы, танкисты, авиаторы, пехотинцы, развернув плечи, степенно прохаживались по зеленым аллеям, вдыхая запахи хвои и острых закусок. То и дело слышались восклицания, короткий смешок, шлепки твердых мужских ладоней - встречались друзья-ветераны, в сутолоке повседневных дел не всегда имевшие возможность урвать пару часов для разговора накоротке. Встречались они ежегодно здесь, в памятную дату. Городские власти свято чтили солдатские традиции.
       Когда столы приняли гостей, были налиты бокалы и рюмки, разложены по тарелкам закуски и наступила обычная заминка перед началом застолья, слова попросил старший по возрасту и званию генерал-лейтенант. Утирая салфеткой влажный лоб, он встал массивный и рыхлый, дождался тишины и тихим твердым голосом предложил тост за Победу. Он первый же уверенно опорожнил рюмку. Никто не знал, что бывший железный командарм уже несколько лет не пьет ничего крепче минеральной воды. Следующий тост был поднят за годовщину освобождения города от фашистов, за тех, кто штыком и пулей вычищал улицы и дома от оккупантов. Тост был встречен гулом одобрения, и приглушенный говор долго не затихал над столами. Воспоминания и эпизоды, сдобренные некоей долей фантазии - благо, время стирает в памяти многое и желаемое часто выдается за действительное - воскресали из-под пластов десятилетий. И тут, как обычно в эти дни встреч, к всеобщему удовольствию сцепились два комбата, которые вот уже много лет не могут поделить воинские лавры. Чей батальон первым достиг центра города?.. Этот спор не смогут, вероятно, разрешить все военные историки вместе взятые. Не могут его довести до мирного конца и эти оба, в общем, славно воевавшие, бывшие батальонные командиры. Разгоряченные тостами и многолетним соперничеством, забывшие в этот момент, что и власть их командирская и годы войны остались далеко позади, они всерьез сердятся, сходятся грудь в грудь...
       - Твои братья-славяне еще у хлебозавода топтались, выковыривали фрицев из подвалов, а мои орлы тогда уже к городской площади пробились!.. - наседал плотный широколицый мужчина с седым ежиком волос на голове и упрямо сдвинутыми кустистыми бровями.
       - Братцы!.. Да что он мелет?.. - искал поддержки у окружающих сухопарый, тоже седой на голову выше своего соперника, с волевым не менее упрямым лицом. - Да каждому пацану в нашем городе известно, что разведчики гвардии майора Галютина первыми были у здания горсовета!.. Первыми!.. Спор удалось загасить не сразу, соперников все еще разгоряченных и злых развели в разные стороны. Потом их уговорили чокнуться и выпить мировую. Тема спора исчерпала себя до следующего года.
       Потом были подняты тосты за военачальников, за боевых подруг, за детей и внуков, чтобы не испытали подобного. Вспомнили и тех, кого не досчитались в своих рядах за минувший год и слегка взгрустнули...
       - Уходят ветераны...
       - Да... годы уже не того...
       - Такой здоровый мужик был подполковник... всю войну прошагал без единой царапины. А тут - пришел домой: "Газету, говорит, полежу, почитаю"... Лег и не встал - мотор отказал.
       - Легкая смерть... за такой - в очередь не грешно становиться...
       За столом снова оживились, как-то сама собой возникла далеких военных лет песня и поддержали ее густые басы, срывающиеся на коротком дыхании баритоны, дребезжащие тенора... Пели про то, как провожала девушка бойца... и будет парень беспощадно бить врага вспоминая огонек на ее окошке...
       Тостов было сказано немало, да и выпито тоже, когда попытался привлечь к себе внимание небольшого роста, похожий на подростка, подвижный в лице и жестах человек. Мундир на его усохшей груди сидел мешковато, но живые серые глаза блестели молодо и озорно.
       - Други вы мои, фронтовые соратники, много хвалебных речей сказано тут о наших заслугах и доблестях, - человек поднял на уровень глаз бокал вина, хитро прищурился и постучал ножом по тарелке, требуя тишины. Это в какой-то степени ему удалось и поощряемый голосами: "Говори, подполковник! Слушаем тебя, Сергей Сергеевич!.." - он продолжил, чуть возвысив голос:
       - Груди наши аж до пупа обвешаны наградами - спине разогнуться тяжело... - свободной рукой он коснулся воинских знаков, продемонстрировав сказанное примером собственной особы, чем вызвал шумок одобрения. - И пенсион наш жизненный и домашние услуги возданы по справедливой высшей мере!.. Но не за себя и не за вас, други мои, тост имею провозгласить! - Бокал в руке говорившего дрогнул, озорные искры погасли, глаза стали серьезными и жесткими. За столом притихли и напрягли внимание, ожидая развязки неожиданного поворота мысли. - Я пью за рядового солдата! Ибо без солдата, какие б мы были командиры?.. За тех пью, кого давно нет между нами, кого не уместишь за самый длинный стол: за кузнецов, за пахарей, лесорубов, рудокопов - рядовых устроителей жизни!.. Мы отдавали им приказ идти в огонь и они шли... шли первыми, шли впереди нас!.. Не имели они чинов, наград не успевали получить... Что до меня, то я ордена присуждал бы только погибшим в бою! Справедливо я толкую, други мои?.. - над столами ветерком прошелестел шумок, то ли одобрения, то ли наоборот, но говорившему было уже все равно. Он неистребимо верил в выстраданную годами мысль, и вера эта окрасила его голос звонким металлом.
       - Главный тост мой за тех, кто в своей биографии сотворил один только негромкий подвиг, - жизнь положил и дыхание за землю отцов!
       Гул голосов поглотил последнюю фразу. Каждый был растревожен своим прошлым. Потому и слова эти не всеми были услышаны...
      
      

    Сборник рассказов о войне - издан Центром русской культуры Республики Молдова в 2009 году

      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

  • Комментарии: 5, последний от 08/07/2010.
  • © Copyright Логачев Владимир Герасимович (logachev-vladimir@rambler.ru)
  • Обновлено: 23/03/2010. 159k. Статистика.
  • Сборник рассказов: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.