Кони встали на дыбы. Рвущие губы удила, натянутые поводья, косящие замученные глаза... Кони сделаны с большой любовью, они как живые. Всадники выглядят гораздо хуже - это солдат и матрос времен гражданской войны, у них перекошенные ненавистью грубые лица, они что-то орут и изо всех сил рвут поводья. Знамя, за которое они держатся, должно быть красным, но оно зеленовато-бурое, такое же, как кони и люди. Зачем было так любовно выделывать коней, если вблизи их никто не видит - они установлены на крыше нашего театра, и только с верхних этажей противоположного здания можно разглядеть их полностью. Однажды я случайно оказался на крыше и увидел коней вблизи. После этого они снились мне каждую ночь в течение месяца, да и теперь частенько снятся. Если у всадников пустые глазницы, отчего их лица кажутся зловещими и ужасными, а классовая ненависть просто брызжет с лиц, то у коней прекрасно сделанные глаза, влажные, черные, настоящие. Кажется, кто-то заколдовал коней, выкрасил их в грязно-зеленый цвет, усадил им на спины ненавистных всадников и подставил их всем ветрам, дождям и снегам на крышу. И вот уже пятьдесят пять лет кони несут солдата и матроса над городом, - солдат и матрос кричат 'ура' и цепко держат кровавое знамя, и некому расколдовать несчастных коней, потому что колдун давно умер, а заклинание забылось.
Лешка говорит, что за ту зарплату, которую нам платят в театре, мы должны приходить туда раз в неделю, чтобы отметиться, но мы приходим каждый день, исправно, с методичностью заведенных кем-то механизмов, приходим, репетируем, ставим спектакли, расходимся по домам и снова приходим. На спектаклях полупустые залы. Глухая провинция. Кому здесь нужны Чехов и Островский? А Шекспир? 'Шекспир? Кто это?' Недавно слышал такое. Нет, вру, не слышал. Но скоро услышу, мне кажется. Нужно что-то новое, авангардное, без декораций и костюмов, с переносом действия в зал, с раздеванием главной героини - пусть потрясет грудью перед восхищенной публикой, побольше эротики и цинизма, - вот тогда и потянутся к нам люди! Но наш художественный руководитель Арсений Николаевич не допустит этого. Только через его труп! Кстати, где бы взять его труп? Шутка такая. Да, я бы тоже такое не допустил. Не люблю. Но жить-то надо! Жить-то хочется! Причем не просто жить, а жить хорошо. Как говорит тот же Лешка: 'Хорошо жить не запретишь. Но не дают'.
Однако подвижки все же происходят, особенно когда худрук в отъезде. Вот сейчас он в отпуске за два года, поэтому можно развернуться и без его трупа. И. о. худрука Павел Сергеевич три дня назад принес какую-то пьесу, говорит, нашего автора, местного. Знаем мы этих местных авторов. Таланта - ноль, апломба - вагон.
Пьеса отпечатана на машинке - это в век компьютеров-то! Автор - некто Дмитрий Бельский. Кто он такой, никто не знает, Павел Сергеевич сказал про него что-то невразумительное. Да и какое это имеет значение?
Новая пьеса - это событие. Настолько важное, что никто, конечно же, не бросился ее читать, хотя списки раздали всем желающим. Инна Андреевна... О, Инна Андреевна! Инна Андреевна сказала, что прочтет сразу же, как у нее пройдет мигрень. Мигрень Инны Андреевны - вещь мифическая, призрачная, она всегда случается у нее, когда ей нужно что-то сделать, например, прочитать новую пьесу. Инна Андреевна - человек необыкновенный. Говорят, что зовут ее не Инна, а Нина, но имя Нина совсем не подходит для сцены, и она переделала его на Инна. Злые языки утверждают, что ей около шестидесяти, но выглядит она на тридцать, если не моложе, такое случается в актерской среде. Все мужчины театра тайно или явно влюблены в нее. Вне театра ее называют девушкой! Причем не так, как называют продавщиц или женщин обслуживающего персонала, которые до ста лет девушки, а по-настоящему, без всякого подвоха. У нее великолепная фигура, походка королевы, а руки... О, руки Инны Андреевны - это нечто... Это колдовство. Вот она подходит ко мне, кладет свою теплую, мягкую ладонь мне на руку, и через эту ладонь в меня вселяется бес влюбленности. Я взлетаю на крышу, к измученным в вечной скачке лошадям, которые косятся на меня неодобрительно, поднимаюсь на плечи всадникам и прыгаю вниз, исступленно крича: 'Инна Андреевна, я вас люблю!!!' А Инна Андреевна говорит своим бархатным голосом:
- Коленька, голубчик, вы прочтите, пожалуйста, эту пьесу, а то ведь вы знаете, я жутко суеверна, и после того что случилось, я просто не могу ее читать первой, а вдруг я тоже умру.
- Бог с вами, Инна Андреевна, - срывающимся голосом отвечаю я, целуя ее волшебную руку, - что вы такое говорите! Вы - и умрете? Да никогда!
Инна Андреевна мягко улыбается, чем доводит меня до исступления, потом говорит:
- Так вы прочтете?
- Обязательно! - отвечаю я с поклоном, не понимая, что она подписывает мне смертный приговор - если она может умереть от чтения пьесы, то и я могу умереть. Мол, вы прочтите, Коленька, и если останетесь в живых, то и я прочту. Только потом, когда колдовское действие ее руки исчезает, я осознаю это, но мне наплевать - если я умру, она придет к моему гробу, положит свою руку мне на лоб и я воскресну.
А говорит так Инна Андреевна потому, что у нас уже случился один смертный случай, и не далее как сегодня: наш охранник, бывший военный летчик, здоровяк, кровь с молоком, умер ночью от сердечной недостаточности, сжимая в кулаке ту самую пьесу, которую он взял почитать. Первый читатель преставился, вот Инна Андреевна и боялась, подставляя меня под свой танк суеверий. Тело охранника увезли на вскрытие, а следователь сказал, что если что-то с ним, с телом, будет не так, то он вернется к нам для подробных разговоров. При этом он смотрел на нас так зловеще, словно это мы несчастного охранника и отравили, все вместе. Инна Андреевна пришла в театр к полудню и всей возни не застала, но рассказы актеров привели ее в трепет и нагнали еще один приступ мигрени.
Обстановка в театре в этот день была совсем не рабочая - вечером давали старый спектакль, все давным-давно знали свои роли и, что самое главное, знали, в какой момент подавать реплики, куда идти и что делать на сцене, когда у твоего героя приступ молчания. Лешка смотался за пивом, и мы сидели под лестницей на старых ящиках, потягивали пиво и беседовали. К нам присоседился Викентьич, наш осветитель, мужик лет под шестьдесят, весь седой, но крепкий, широкий и кряжистый. Лешка парень молодой, это я его так называю, потому что он совсем недавно окончил театральное училище по специальности режиссура и стажировался у нас перед скачком на вершину шоу-бизнеса, а не потому, что он намного младше меня, всего-то на четыре года.
- Я вам точно говорю, мужики! - Лешка выпучивает глаза и растопыривает пальцы. - Он эту пьесу прочитал и помер. Как пить дать! Хотел бы я посмотреть на того, кто ее возьмется читать! Это же не автор, блин, это убийца с пером за ухом!
- Брехня, - авторитетно заявляет Викентьич, отхлебывая из пластикового стаканчика. - Хочешь, я почитаю?
- Викентьич, ты рехнулся, что ли? - Лешка отшатывается. - Жизнь надоела, да? Так ты лучше с моста в реку - вернее будет.
- Не будет! - улыбается Викентьич отсутствующим зубом. - Я плавать умею.
- Так там же мелко! Воды нет совсем. Нет, Викентьич, ты такими вещами не шути, типун тебе на язык. Хватит нам одного новопреставленного. Блин, здоровый ведь мужик был, пахать можно, а вот на тебе. Нет, мужики, вы как хотите, а я к этой пьесе не притронусь, пока кто-нибудь ее не прочтет и в живых не останется. Пал Сергеич молодец, ничего не скажешь! Где он эту пьесу откопал?
- Говорит, из наших кто-то, - сказал я.
- Это кто же... ммм... холодное пиво, мужики, это наслаждение... Из наших? Я наших всех наперечет знаю, никому не под силу родить такую убийственную штуку, чтобы сразу наповал.
- Наповал, наповал, - Викентьич выуживает из пачки гроздь чипсов, хрустит. - Давай об заклад биться - прочитаю и даже не поморщусь.
- Самоубийца ты, Викентьич, - качает головой Лешка. - Это чтобы я с тобой об заклад бился? С кого потом твой заклад получать? Мне твои наследники не отдадут.
- Отдадут, вон у тебя свидетель есть, Коля.
- Лешка, ты серьезно веришь, что эта пьеса убивает? - спрашиваю я.
- Верю, Коль, верю, - Лешка кивает с серьезным видом. - Я суеверный, как Инна.
При имени Инна у меня заныло где-то в груди. Никто не называл меня Коленька, только Инне это сходило с рук. Терпеть не могу, когда меня называют Коленька, но от Инны я готов слышать это 'Коленька' хоть миллион раз. Может, я и впрямь ее люблю?
Коленькой называла меня одна девица, с которой я познакомился лет восемь назад на дискотеке. Я стоял с краю, высматривал знакомых, когда подошла эта девица. Я скосил на нее глаза и тут же отвернулся - она оказалась страшная, с круглым лицом, маленького роста, толстая, без признаков талии - полная противоположность моим вкусам. Ну стояли бы мы так и стояли, она на меня тоже внимания не обращала, так нет же - какому-то пьяному парню приспичило к ней пристать. Он тащил ее танцевать, лопотал что-то, она отбивалась. Я стоял рядом и не знал, как поступить. Вроде бы надо помочь девушке, а связываться с пьяным не хотелось. И тут девица вырвала руку и бросилась ко мне за спину:
- Молодой человек, помогите!
Пьяный парень это увидел, посмотрел на меня снизу вверх, качнулся, а я подхватил девицу и быстро увел. Я проводил ее до дома. Она оказалась интересным собеседником, мы говорили о музыке, кино, театре, потом как-то само собой получилось, что начали целоваться. Целовалась она отменно, если, конечно, абстрагироваться от ее лица. Потом она звонила мне домой, назначала встречи, от которых я всячески откручивался, пока наши отношения сами собой не сошли на нет. С тех пор я не терплю, когда меня называют Коленькой.
Когда я вернулся мыслями к нашей компании, Лешка спорил с Викентьичем на тему 'сколько лет Инне', горячился, дергал свои короткие светлые волосы, утверждал, что Инна чуть ли не ровесница Агнессе Павловне, на что Викентьич с жаром протестовал. Агнесса Павловна - вторая примечательная фигура в нашем театре. Ей около семидесяти, она прямая, сухая, строгая и выглядит на свои семьдесят, нисколько не молодится, не закрашивает сплошную седину и играет старух. У нее очень острый язычок, и она может словами отделать так, как не отделает и пощечина. Вообще тема 'сколько лет Инне' очень популярна в нашем коллективе, и к ней возвращаются снова и снова. Особенно подогревает интерес к этой теме тот факт, что в личном деле Инны Андреевны (да, наши любопытные докопались-таки до ее личного дела!) в графе 'дата рождения' стоит прочерк. Это неслыханный факт. Любовь Михайловна, наша зам директора и по совместительству начальник отдела кадров, на это только пожимала полными плечами и говорила, что да, случай беспрецедентный, но она ничего поделать с этим не может и советует оставить ее в покое и не докучать глупыми вопросами. Любопытствующие делали все возможное, чтобы под различными предлогами заполучить хоть на мгновение паспорт Инны, чтобы взглянуть на дату рождения, но ничего у них не выходило.
Пиво кончилось, Лешка выразил готовность сбегать еще, Викентьич был не против, но я сказал, что если Лешка сбегает еще, то потом нам захочется, чтобы он сбегал еще и еще, и так далее, а вечером спектакль, в котором мы оба заняты. Роли у нас далеко не главные, но и не те, где приходится говорить только знаменитую театральную фразу 'Кушать подано' или вообще молчать, изображая разодетого слугу. Главные мужские роли у нас играет Алексей Прокопьевич, наш герой-любовник, красавец-мужчина с офицерской выправкой, статный, но несколько располневший. Ему около пятидесяти, и он, сколько я помню, пытается покорить сердце нашей Инны, и все время неудачно. Отчаявшись, он бросается покорять другие сердца, в частности, молодых актрис - и ему это удается, черт побери! - но потом снова возвращается к Инне. А у Инны есть муж и, по слухам, двое взрослых детей, которых никто никогда не видел, потому что, как говорят злые языки, Инна запретила им появляться в театре, чтобы мы, не дай бог, не узнали, хотя бы косвенно, ее возраст.
Роли помоложе исполняет Григорий Самуилович, этакий черноволосый и горбоносый мужчина сорока трех лет, которого все принимают за кавказца тогда как он еврей. Тоже герой-любовник, на которого Алексей Прокопьевич посматривает как на конкурента в амурных делах, и не без оснований. Дальше идем мы с Лешкой, а ниже нас пацаны из училища, занятые в массовках, то есть в сценах, где больше пяти человек.
Мы собираемся на репетицию, расставляем стулья на сцене и рассаживаемся в кружок. Приходят далеко не все. Так, сегодня нет наших героев-любовников и, естественно, кордебалета - так Лешка называет массовку.
Репетиция проходит вяло, собственно, это и не репетиция вовсе, а посиделки с обсуждением последних театральных событий. Многие согласны с тем, что охранник начитался пьесы и помер. Эта самая пьеса в количестве трех экземпляров лежит на сиденье стула, а мы расположились вокруг нее и со страхом на нее поглядываем. Чушь, конечно, мистика, но актеры - люди суеверные до невозможности. В глубине души я понимаю, что ничего страшного не произойдет, если я ее прочитаю, ведь надо же это сделать кому-то, в конце концов!
- Вы как хотите, - говорит Инна Андреевна, - а я ее читать не стану.
- Я прочту, Инна Андреевна, - говорю я, и все смотрят на меня, как на покойника.
- Спасибо, милый, - улыбается Инна, и я чувствую, как становлюсь легче.
- Конечно, прочтите, Коля, - говорит Агнесса Павловна. Она поворачивается к Инне всем телом: - Что за вздор, милочка? Вы настолько суеверны?
- Да, - Инна немного стесняется Агнессы, опускает голову и смущенно улыбается.
- Вздор! - уверенно заявляет Агнесса. - Коля прочтет, и ничего с ним не случится!
Все кивают, кто соглашаясь, кто скептически. При этом получается так, что Агнесса вроде бы вовсе не суеверна, но читать проклятую пьесу и она не станет. Я внутренне вздыхаю, понимая, что сам напросился, и теперь придется читать эту дурацкую пьесу, черт ее побери совсем... А они посмотрят, выживу ли я. Смешно и грустно. Я чувствую себя героем под восхищенными взглядами Зои и Наташи, наших красавиц, но геройство мое какое-то ненормальное - это все равно как если бы я вызвался броситься под трамвай, чтобы доказать, что погибнуть под его колесами невозможно, поскольку они закрыты защитной решеткой.
Вечером, оказавшись в своей квартирке, которую снимаю за тысячу рублей в месяц, я долго тяну, с неудовольствием поглядывая на листки с пьесой, лежащие на столе. Включаю телевизор, тупо смотрю какие-то передачи, переключаю каналы, смотрю с середины какой-то боевик, там хорошие парни побеждают плохих парней, искрошив их в капусту, и целуют восхищенных ими красивых девушек... А пьеса лежит и ждет меня. Надо читать, иначе как я взгляну завтра в глаза Инне и остальным. Что за вздор, ну не убьет же она меня, в самом деле! Я беру листки и замечаю, что рука дрожит.
Перво-наперво читаю список действующих лиц. Все как на подбор для наших актеров. Я, например, буду играть Михаила Афанасьева, это я уже знаю точно. Этот Михаил мне и по возрасту подходит, вон написано, что ему двадцать семь, и мне столько же. Вот сейчас войду в роль, пойму, как играть этого Михаила, и обязательно окажется, что режиссеру Михаил видится совсем по-другому. Опять конфликт, мое молчаливое сопротивление и нажим Павла Сергеевича. Он меня сломает, конечно же, и Михаил выйдет совсем не такой, каким я его представлял, получится неживым. Вот поэтому мне театральной карьеры никогда не сделать, во всяком случае, с нашими режиссерами. Мечтаю о хорошем режиссере. Говорят, такие водятся где-то. Только где? И на какого червячка они ловятся? Выбраться бы из этой провинции, там, в столице, и водятся эти самые режиссеры... Замечаю, что никак не могу перевернуть страницу и начать читать саму пьесу. Чужая суеверность заразительна, вот раньше же я не был таким суеверным, раньше я бы давно прочитал несчастную пьесу, даже если бы мне сказали, что она убила двадцать человек. Надо пересилить себя, перевернуть страницу...
Яркий свет в глаза. Почему так много света? Что, Викентьич, ослепить меня хочешь? Декорации незнакомые... Точнее, незнакомая комбинация декораций. Все декорации я знаю, просто они из разных спектаклей. Шкаф из одного, стулья из другого, окно из третьего - у нас всегда так делают. Хорошего художника на мизерную зарплату найти трудно, вот и комбинируют. Я один на сцене, сижу, тупо смотрю в зал, зрителей не видно из-за света, в зале тихо, никто не кашляет, не сморкается, значит, это репетиция. Вон и в суфлерской будке пусто. Куда это Парфеныч подевался, хотел бы я знать? Но зачем же так много света?
- Викентьич! - громко говорю в сияющую пустоту. - Убавил бы свет, а?
Свет послушно приглушается. Вот, теперь можно жить.
- Спасибо, Викентьич.
Глаза привыкают к полумраку зала, и я вижу, что он полон. Батюшки мои! Это никакая не репетиция! Полный зал! Когда ж такое было в нашем театре?! И тут вдруг меня словно окунают в ледяную воду и в животе становится пусто и холодно: что за спектакль? И какой текст я должен говорить?! Беспомощно оглядываюсь. За кулисами никого. Черт возьми! Обычно там хоть кто-то торчит, ждет своего выхода, Лешкина морда там постоянно мелькает, а сейчас никого нет. Надо сматываться! Текста не знаю, ничего не знаю. Поворачиваюсь и решительно направляюсь к левой кулисе. И тут из нее мне навстречу выходит Инна, в платье покроя чеховских времен, и я резко торможу, не успев выйти со сцены.
- Здравствуйте, Мишенька! - сладким голосом говорит Инна Андреевна. - Наконец-то я вас застала!
- Здравствуйте, - тупо отвечаю я, пытаюсь вспомнить, как ее зовут в пьесе, и вспомнить не могу. К тому же чувствую себя по-идиотски в своих потертых джинсах и футболке, застиранной чуть ли не до дыр.
- Присядем? - говорит Инна.
- Присядем, - соглашаюсь я.
Мы усаживаемся на стулья друг против друга. Я пытаюсь подать ей знак правой половиной лица, той, которую не видят зрители - мол, я текста не знаю!!! - она моих знаков не видит. Все время раздается какой-то не то зуммер, не то звонок, назойливо сверлит мозг, а я не понимаю - откуда он здесь, на сцене? Никаких звонков тут быть не должно.
- Я хочу сказать вам, Мишенька, - продолжает Инна, - что пришла попенять вам за то, что не обращаете на меня никакого внимания.
- Что вы, что вы! - Как же ее зовут-то, вот мучение! - Это я - то на вас внимания не обращаю?! Да я об вас все глаза измозолил!
Вот выдал, так выдал! Измозолил. Ну и словесный выверт!
- Так уж и измозолил? - Инна кокетливо прикрывается веером из птичьих перьев. Веер новый, будто только вчера сделанный. Где она такой взяла, на складе нашего реквизита, что ли? Там такого сроду не было. - Третьего дня у Рокотовых не вы ли манкировали мной весь вечер?
- Побойтесь бога, Анна Макаровна! - вот как ее зовут, вспомнил, надо же! - Вам показалось, клянусь! Весь вечер только за вами и наблюдал.
- Здесь душно, - говорит Инна. Вид у нее становится бледный, - Пойдемте в сад, подышим воздухом.
'Спасибо, Инна!' - мысленно благодарю ее, а она берет меня за руку и уводит со сцены, а сзади нас догоняют аплодисменты. Мы выходим за кулисы, Инна вдруг поворачивается ко мне, вскидывает голову и оказывается в моих объятиях. И я целую ее, и мне кажется, что сердце мое никогда не билось так сильно, что никогда в груди не было такого томления, такого блаженства. Ее руки, мягкие, нежные, обнимают меня, а губы шепчут:
- Мишенька, Мишенька, не надо, не ровен час увидит кто...
Она совсем обмякла в моих объятиях, я прижимаюсь к ней, я весь горю...
Строчки прыгают перед глазами, голова кружится, дыхание стеснено... Что это? Да это же та самая пьеса! Я ее читаю, лежа на диване! Где, где в ней написано, что я должен целовать Анну Макаровну за кулисами?! Я пытаюсь вглядеться в строчки, но нет, зрение никак не фокусируется, строчки убегают, плывут, множатся, я с раздражением отбрасываю листки, вскакиваю, мечусь по комнате, ломаю руки. Вот же она была в моих объятиях, я обнимал ее, податливую, нежную, милую. Почему это так быстро кончилось? Боже мой, неужели я действительно люблю эту женщину?! Листы пьесы шуршат под ногами, я поднимаю их, пытаюсь читать, читать, только бы вернуть это ощущение, ощущение объятий любимой женщины, но нет... Нет! Не могу прочитать буквы, они трясутся, расплываются, падают, из них не выстроишь слов, они как забытая фраза, которая вертится на языке, но которую никак не можешь вспомнить, они знакомы и незнакомы, словно буквы чуждого алфавита... Я снова бросаю листки, они падают, устилают весь пол, они белые, нестерпимо белые... Опять раздается зуммер. Откуда? Зачем? Что это за звонок? Да это же дверной звонок! Кто-то звонит в дверь! И вдруг я ясно понимаю, что стою посреди комнаты, мокрый от пота, руки судорожно стискивают листки, а в дверь продолжают звонить с маниакальной настойчивостью. Бог мой! Ведь это спасение! Я встаю на деревянные ноги, медленно бреду к двери, поворачиваю рычажок замка, дверь открывается... О-о-о, если бы за дверью стояла ОНА! Я бы умер тут же, не сходя с места!
Но это не ОНА, это Наташа, моя бывшая жена. Я тупо смотрю на нее, она смотрит на меня, с упреком и сожалением.
- А я звоню тебе, звоню, - говорит Наташа, - а ты не открываешь, я уж испугалась, не случилось ли чего. Ты пьян?
Я машинально киваю. Да, я пьян. Но не от алкоголя, а от пережитого.
Наташа проходит мимо меня, снимает плащ, осматривается. Я механически следую за ней, подхватываю плащ, бросаю его на спинку стула.
- Я тебе поесть принесла, - Наташа кивает на сумку, которую держит в руках, из сумки вкусно пахнет борщом и домашними котлетами. Я знаю, что ничем из сумки не пахнет, этот запах у меня в памяти, но я знаю, что не ошибся, именно борщ и котлеты обнаружатся в сумке, когда я ее открою.
- Спасибо, - деревянно говорю я.
- Как ты?
Этот вопрос риторический, на него я не отвечаю, ведь подразумевается, что у меня все хорошо, даже прекрасно, лучше и быть не может!
- У меня нет хлеба, - говорю я через минуту, глядя в сторону.
- Я принесла, - Наташа смотрит на меня с сожалением. Я совершенно не изменился со вчерашнего вечера, все такой же несобранный, не от мира сего, и если тебя не кормить, дружочек, ты ведь умрешь с голоду, и будет эта смерть на совести твоей бывшей жены...
- Зачем ты меня кормишь? - спрашиваю я в тысячный раз, спрашиваю и знаю ответ.
Наташа не отвечает. Этот вопрос тоже риторический. Она относит сумку на кухню, выгружает провизию на стол, там еще теплая кастрюлька с борщом и котлеты в тарелке, накрытые другой тарелкой; она забирает вчерашнюю посуду, которую я так и не удосужился вымыть, удрученно качает головой, выхватывает плащ, который я пытаюсь ей подать, грустно говорит: 'Приятного аппетита' и выходит, Тихо притворив за собою дверь. Я плюхаюсь на диван и закрываю лицо ладонями. Мне стыдно, нестерпимо стыдно, правда, я так и не понимаю почему и за что. Наверное, за то, что я пробросался такой женой, которая и после развода заботится обо мне, стирает мои рубашки и приносит еду. Я не остаюсь в долгу и, в свою очередь, раз в месяц приношу ей деньги. Но мне кажется, что она тратит на меня больше, чем я даю.
Хорошо, что Наташа приходила. Она вовремя. Иначе затянула бы меня эта пьеса... Я отыскиваю глазами листки, они на столе, сложены в аккуратную стопочку. Нет, больше я читать не буду! И вообще читать не буду! Будешь, будешь, за один только поцелуй Инны будешь! Только не сегодня! Только не сегодня! Завтра, завтра! Ведь охранник-то умер! Как его там звали-то? Не помню. Вот все знают, как его звали, всегда здоровались и обращались по имени, а я здоровался абстрактно, как с пустым местом, и мне теперь стыдно. Мне всегда бывает стыдно задним числом. Ведь не оправдывает меня то, что я не мог и предположить, что он может внезапно умереть, совсем не оправдывает. Ведь живой человек был... Был. Теперь уж нету, и ничего не исправишь. Теперь ему нет никакого дела до меня... Бог мой, а ведь права Наташа - я неисправимый, закоренелый, прожженный эгоист. Человек умер, а я думаю о себе. А за это надо мою головушку погладить - она имеет свойство не думать о том, о чем не хочет. Прекрасное свойство! Вот не хочет головушка думать о пьесе и о том, что произошло со мной, возьмись я ее читать, вот и не думает. Не хочет думать об охраннике - не думает. Да, наверное, я эгоист. А как ведут себя не эгоисты, когда рядом умирает тот, кого ты почти не знал, но с кем ты каждый день здоровался? Что нужно делать, чтобы не быть эгоистом? Я пойду на похороны, помогу нести гроб, поприсутствую на траурном митинге, брошу в могилу горсть земли. Это все, что я могу сделать для покойного, не судите меня строго...
Утром следующего дня прихожу в театр и стараюсь никому не попадаться на глаза. Куда там! Лешка находит меня, стоит мне переступить порог. Приятель. У нас с ним и гримуборная одна на двоих.
- Ну что, старик? - спрашивает он. - Прочитал?
- Прочитал, - нехотя отвечаю я. - Не до конца, правда. Только первую сцену.
- И как?
- Нормально. Как видишь - жив.
- Вижу, не глухой, - острит Лешка. - Впечатления?
- Самые-самые, - делаю неопределенный жест рукой.
- Понятно, - Лешка поджимает губы. - Не хочешь говорить. А почему?
- Да я еще сам не разобрался, - отвечаю я, а сам оглядываюсь. Надо поскорее смыться из вестибюля, пока Инна не увидела и не пристала с расспросами. А где у нас можно спрятаться? На складе, среди старых декораций. Туда я и тащу Лешку. Собственно, можно было и не приходить в театр вообще, но что мне дома делать?
Мы открываем дверь гвоздем, проникаем в склад, подныриваем под фанерные щиты и оказываемся в закутке метра два на два. Здесь стоят три расшатанных и облезлых табурета, небольшой столик без одной ножки, валяются пустые бутылки и пивные банки. Пахнет пылью. Это бывший красный уголок, освещается он двумя окнами в торцовой стене, но окон этих не видно, они загромождены декорациями, свет от них слабый, безжизненный, а в пасмурные дни в закутке вообще темно. Усаживаемся на табуреты.
- Ну?! - выдыхает Лешка.
Коротко рассказываю свою историю, не упоминая имени Инны Андреевны. Незачем Лешке знать, в кого я влюблен, тем более что я сам толком этого не знаю.
- Блин, - тянет Лешка и сладко жмурится. - Придется мне тоже почитать. Рискованно, блин. Костик-то крякнул.
Так вот как, оказывается, звали охранника. Костик. А Лешке, что же, вообще на него наплевать? Я бы так никогда не сказал: 'Крякнул'. Да нет, Лешке не наплевать. Он парень хороший, я его знаю, просто он выражается так, он циничен только внешне...
- Давай сделаем так, - мне приходит в голову идея, - ты перед тем, как начать читать, звонишь мне, я засекаю пять минут и через пять минут звоню тебе.
- Ага, а если я не услышу?
- Услышишь, - убежденно заявляю я. - Я же услышал.
- Так то ты, - сомневается Лешка, - а то я.
- Как хочешь, - я пожимаю плечами.
- Надо за пивом сходить, - задумчиво говорит Лешка.
- Надо, - соглашаюсь я.
- Кто пойдет?
- Ты сходи, - прошу я. - А то мне видеть никого неохота, пристанут с расспросами.
- Чудак ты, - смеется Лешка. - Все равно ведь пристанут рано или поздно, лучше рано, отделаешься сразу и все.
- Чтобы сразу отделаться, нужно общее собрание собирать.
- Так в чем же дело? - оживляется Лешка. - Это гениальная мысль! Короче, делаем так. Ты отсиживаешься здесь, а я выхожу, объявляю, что через час будет общее собрание, явка обязательна, на повестке дня твой рассказ о прочтении пьесы. В зале будет битком, вот посмотришь! Идет?
- Идет, - легкомысленно соглашаюсь я. Все лучше, чем рассказывать одно и то же каждому по очереди.
Лешка бежит за пивом, мы выпиваем с ним по бутылке и ждем назначенного часа, коротая время в бессмысленном трепе. Потом выбираемся из красного уголка, идем на сцену, где уже все собрались, сгорая от любопытства и нетерпения. И только увидев эти устремленные на меня взгляды, я с ужасом думаю о том, что же именно мне им сказать. 'Правду!' - убеждает внутренний голос, но я с ним не соглашаюсь, потому что не доверяю своему внутреннему голосу - он безотказно точен в мелочах, но не раз подводил меня в серьезных делах.
- Здравствуйте, - говорю я и кланяюсь. Как-то само собой получилось, что я стою в середине круга, рядом со стулом, на котором лежит все та же пьеса, а все сидят вокруг и поедают меня глазами. Как и предполагал Лешка, явились все, даже те, кто приходит в театр только к спектаклю. Я представил, как весть о собрании мгновенно разнеслась по театру, как все бросились звонить отсутствующим, как те засуетились, засобирались, бросились из дому сломя голову. Любопытство - страшная штука.
Со мной вежливо здороваются, в глазах - нетерпение.
- Я начал читать пьесу, - говорю я, присаживаясь на краешек стула. - Это очень интересная штука, просто ужас какая интересная. Она словно для нас написана, то есть для нашей труппы. Я сразу понял, кого я буду играть, мало того, я сразу понял, КАК я буду его играть, вернее КАК я буду стараться его сыграть, потому что Павел Сергеевич (кивок в сторону Павла Сергеевича) увидит этого героя совершенно по-другому и заставит меня играть его совсем не так. - Павел Сергеевич с неудовольствием кривит губы, пожимает плечами. - В общем, так. Эта пьеса затягивает. Что это значит, я растолковать не могу, потому как сам еще не понимаю. Это как сон, который никак не может кончиться...
- Коленька! - ахает Инна Андреевна. - Вы могли не проснуться!
Я кланяюсь Инне, мол, спасибо за ласку, за заботу. На душе становится теплее.
- Николай, вы смелый человек! - Алексей Прокопьевич поднимается, пробирается ко мне и с чувством жмет мою руку. Глядя на него, встает и Григорий Самуилович, тоже жмет руку, потом подходят другие мужчины, среди них Лешка.
- Ну сядьте же, наконец, - увещевает мужчин Агнесса Павловна. - Николай Алексеевич, продолжайте, пожалуйста.
- А продолжать нечего, Агнесса Павловна, - говорю я, и лица у всех вытягиваются. - Сон был слишком интимный, чтобы рассказывать его публично.
На лицах женщин вспышка острого, жгучего любопытства, впрочем, и мужчины не отстают. Зоя и Наташа просто умирают от любопытства, и я чувствую, что не дадут мне покоя даже после этого общего собрания, поэтому решаю кое-что рассказать.
- Понимаете, - я тщательно подбираю слова. - Во время чтения я играл сцену любви с одной девушкой...
- Что значит сцену любви? - вскакивает Григорий Самуилович. - В постели?!
На лицах Агнессы Павловны и Павла Сергеевича неподдельный ужас.
- Нет-нет, - успокаиваю я, - никакой постели, что вы! Все было достаточно целомудренно. Только объятия и поцелуй.
Все успокаиваются, только на лицах молодого поколения явное разочарование. И тут я наконец замечаю глаза Инны. Я долго прятался от них, я не в силах был смотреть ей в глаза, рассказывая о сцене любви, мне казалось, что она сразу же все прочтет по глазам и поймет, КТО была та девушка. И, как мне показалось, она и поняла! В ее взгляде интерес, испуг и еще что-то, я не могу понять что, потому что сразу же отвожу взгляд.
- А поначалу я вообще был на сцене один. Текста не знаю, что делать и куда бежать не знаю, в глаза бьет свет, кричу Викентьичу, чтобы притушил свет, он послушался... - я ищу Викентьича, нахожу, подмигиваю, тот подмигивает в ответ.
- А кто играл девушку-то? - грудным голосом спрашивает Зоя.
- Девушку? - меня застали врасплох, я чувствую, что краснею, как первоклассник. - Девушку... Не знаю, какая-то незнакомая актриса... Не из нашей труппы.
Правой щекой физически ощущаю взгляд Инны, щека горит, и чувствую, что скоро ее задергает нервный тик.
- Вот такие дела, - говорю я, смешавшись и не зная, куда девать руки.
- Как она выглядела? - настаивает Зоя, и я вдруг понимаю, что ей жутко хочется, чтобы ту девушку играла она.
- Как выглядела? Ну... платье такое, с кринолином... темноволосая... брюнетка, словом... мне показалось, что лицо испанского типа... или цыганского. - Я описываю полную противоположность Инны, и щека моя продолжает гореть от ее взгляда. - Росту вот такого, - показываю рукой. - Ну какая разница? Не наша актриса. - Хочется провалиться сквозь землю, честное слово!
Агнесса Павловна строго оглядывает собравшихся и говорит:
- Я думаю, господа, не следует торопиться читать эту дьявольскую пьесу. Нужно разобраться с ней как следует. Павел Сергеевич, голубчик, где вы взяли-то ее? Кто автор?
Павел Сергеевич пожимает плечами, смущается:
- Да это мой знакомый дал мне, возьми, говорит, интересная штука. Автора я и не видал.
- Сами-то вы читали ее? - Агнесса Павловна поворачивается к Павлу Сергеевичу всем телом.
- Читал, - говорит Павел Сергеевич, и все тихо ахают.
- Читали?! Как?! Что?! Ну и как она?! - все вскакивают, теребят Павла Сергеевича, тот сидит смущенный, расстроенный, и по всему видно, что он солгал.
- Как же так? - восклицает Агнесса Павловна строго. Она поняла, что Павел Сергеевич обманывает. - Павел Сергеевич, вы приносите в театр пьесу, которую сами не удосужились прочесть?
Павел Сергеевич берет себя в руки, делает каменное лицо, встает.
- Я не обязан перед вами отчитываться, - говорит он. - Я сказал вам, что читал. Можете не верить - это ваше дело, но отчитываться перед вами я не намерен.
И он с достоинством уходит за кулисы. Агнесса Павловна презрительно щурится.
- Что происходит, господа? - вопрошает Алексей Прокопьевич. - Художественный руководитель подсовывает нам пьесу, рекомендованную ему каким-то там знакомым? Я спрашиваю - что происходит?
- Не берите в голову, голубчик, - машет рукой в Агнесса Павловна. - То ли еще будет! Скоро мы будем читать со сцены совсем незнакомый текст по бумажке.
Я не хочу участвовать в склоке, делаю знак Лешке, мы потихоньку выбираемся из круга, за кулисами решаем выпить еще по бутылочке пива и пытаемся незаметно смыться, но меня останавливает мягкая и нежная рука. Еще не видя Инны, я понимаю, что это она.
- Извините, Коленька, можно вас на минуточку?
Лешка исчезает, а у меня сердце начинает биться так сильно, что я боюсь, как бы оно не разбило грудную клетку и не выплеснулось наружу.
- Конечно, можно, - говорю хриплым голосом.
- Коленька, - она держит меня под руку, чем приводит в священный трепет и неописуемое томление. - Вы ведь солгали, да?
- Что вы имеете в виду? - мой голос совсем садится и напоминает хрип.
- Я имею в виду девушку, которая играла с. вами ту сцену.
Ну вот... Теперь мое сердце колотится еще и от страха, что она сейчас вытянет из меня правду.
- Что вы, Инна Андреевна, - выдыхаю я, - как можно?
- Я знаю, Коленька, - она смотрит мне в глаза, и я таю йод ее взглядом, - Я знаю, что с вами была я...
Мне второй раз за этот день захотелось провалиться сквозь землю, на этот раз намного сильнее.
- Инна Андреевна, откуда?!
- Я знаю, - повторяет она и слегка сжимает мою руку, и огонь пробегает по руке мне в голову. - Я чувствую, что это была я. Я видела сегодня сон...
- Бог с вами, Инна Андреевна, - беззвучно говорю я. - Я не хотел...
Инна Андреевна выпускает мою руку, слабо улыбается.
- Спасибо вам, что не рассказали все им, - она кивает в сторону сцены, откуда слышатся повышенные голоса.
Я ухожу на ватных ногах и понимаю наконец отчетливо, что люблю эту женщину, люблю до дрожи в коленках, до обморока...
Лешка ждет на лестнице. Видимо, что-то такое написано у меня на лице, потому что он не пристает с расспросами, хватает за руку и выводит из театра. На улице прохладно, ветер гоняет желтые листья, но летние палатки еще работают. Правда, мы не пользуемся ими, в них пиво намного дороже, мы идем в магазин, по предложению Лешки и по моему молчаливому согласию набираем шесть бутылок, пробираемся в театр, в бывший красный уголок, где я, наконец, немного отхожу после выпитой бутылки пива, начинаю понимать, что говорит Лешка, и отвечать впопад.
- Так, - говорит Лешка, разглядывая меня. - Кажется, ты ожил? Ты выпей еще, выпей. Мог бы и не обманывать меня, я все равно догадался.
- О чем?
- О том, кто играл ту девушку.
- Хорошо, хорошо, не надо! - я загораживаюсь ладонями. - Не говори мне ничего. И никому ничего, ладно?
- За кого ты меня принимаешь?! - возмущается Лешка, размахивая бутылкой. - Я не болтун, мог бы и заметить уже, не первый день знакомы. Ладно. Вернемся к нашим баранам.
- Ты о чем?
- О том, что сегодня вечером я стану читать эту пьесу. Вот. - Он исподлобья смотрит на меня. - Так что я позвоню, понял?
- Понял, понял. Звони. Пяти минут, я думаю, хватит?
- Хрен знает, - Лешка пожимает плечами. - На первый раз. А потом видно будет.
- Договорились.
Мы допиваем пиво и выбираемся из склада.
Половина двенадцатого. Я сижу и жду звонка. Но Лешка почему-то не звонит, хотя уже полчаса как дома после спектакля. Наверное, никак не может решиться. Я его понимаю. Решиться трудно, тем более что Костик все-таки умер. И тут - звонок! Я вздрагиваю, снимаю трубку.
- Ну, - говорит Лешкин голос. - Я начинаю.
- Давай. С богом.
- Ага, с богом.
Засекаю время. Интересно, какую сцену он будет играть? Что значит - какую? Ту же самую, ведь он начнет читать сначала, а не с середины. Та-а-ак... Стало быть, ему тоже достанется сцена любви? Только с кем? А если с Инной?! Нет, не может быть, ведь он будет играть не Михаила Афанасьева, а кого-то другого. Где там список действующих лиц? Я протягиваю руку, беру текст пьесы и швыряю назад, словно ошпарившись. Что я делаю?! Ведь мне нужно караулить Лешку!
А что, если звонок не подействует? Что, если он его просто не услышит? Не так нужно было действовать! Мне надо было пойти к нему домой, сидеть рядом и в нужный момент просто разбудить. Но он никогда к себе не зовет, наши отношения прекращаются, как только мы выходим из театра... Все равно, нужно было пойти к нему или притащить его к себе!
Прошло всего три минуты, но я набираю номер и слушаю густые гудки. Десять гудков... Двадцать... А вдруг на станции неправильно соединили? Набираю номер снова. Десять гудков... Двадцать... Тридцать... Черт возьми! А где он живет-то? По какому адресу? Нужно бежать, выручать его... В трубке что-то щелкает, и слышится недовольный голос Лешки:
- Алло.
- Фффу-у-у, - выдыхаю я. - Живой?
- Живой, - соглашается Лешка. - Что мне сделается?
- Ты читал?
- Читал, - Лешка отвечает не сразу и как-то неуверенно. - Да, пожалуй, читал. Завтра расскажу.
- Только больше не читай, ладно? - прошу я.
- Что я, не понимаю, что ли? - обижается Лешка. - Ладно, пока, мне тут надо кое над чем подумать.
- До свидания.
Я брожу по комнате, поглядывая на листки с пьесой. Искушение. Хочется взять и читать. Вздор! Читать нельзя. Нельзя? Глупости какие. Но ты же не проснешься! Кто сказал? Да и зачем просыпаться, если во сне так хорошо?
Так! Однако я убеждаю себя начать чтение. Причем себя я знаю очень хорошо - практически я себя уже убедил и барахтаюсь для проформы. Меня не останавливает даже то, что Наташа сегодня не придет и разбудить меня будет некому. Можно позвонить Лешке и попросить его, но почему-то не хочется. Вот так-так! Мне хочется уснуть и не просыпаться! Эта мысль заставляет меня застыть. Я стою посреди комнаты и слабо пытаюсь себя отговорить, хотя и знаю, что это мне не удастся. Я вижу вход в другую жизнь, и меня затягивает туда неодолимая сила... Коротко говоря, я усаживаюсь на диван, чувствую, как в кровь впрыскивается порция адреналина, оглядываю комнату: старый-престарый диван-кровать, еще более старое облезлое кресло, черно-белый телевизор на обшарпанной тумбочке в углу, давно не крашеный пол и не беленый потолок, самодельные полки с книгами, пара расшатанных стульев, на одном из которых и лежит вожделенная пьеса... Дрожащей рукой беру листки, переворачиваю страницу...
Пыльно, душно и темно. Где это я? Темно совсем, не видно ни зги. Впрочем, нет, вон огонек. Это пламя свечи, горит, не колеблясь. А тишина вокруг оглушающая. Иду на свечу, постепенно под ней вырисовывается граненый стакан, в котором она стоит, под стаканом - стол из нашего реквизита. Значит, я на сцене? Рядом со столом стоит стул с высокой резной спинкой, что-то я такого не помню. Если стул стоит - значит, на него нужно сесть, что я незамедлительно и делаю. По всем законам я должен сидеть сейчас лицом к публике. Делаю приятное лицо. А Викентьич с Санькой спят, что ли? Санька - это второй наш осветитель. Или в театре нет электричества? Кажется, директор говорил как-то кому-то, что театр задолжал энергетической компании. Но публика присутствует, я ее слышу - кашель, поскрипывание стульев, правда, будто издалека, словно приглушенный звук в телевизоре. Текста я не знаю, опять-таки, что делать - тоже не знаю, сижу себе и молчу. Кажется, в суфлерской будке кто-то шевелится? Парфеныч? Точно! В будке зажигают лампочку (ага, значит, электричество все-таки есть!), и я вижу морщинистое лицо нашего суфлера. Ну, давай, Парфеныч, подсказывай, что говорить-то. Парфеныч подмигивает мне - дескать, не грусти, парень, я здесь, а со мной не пропадешь. Я незаметно пожимаю плечами. Значит, у меня нет текста? Ну-ну. Подождем. А пока оглядываю себя. Черный пиджак, брюки, черные туфли. Под пиджаком ничего нет, я чувствую, только манишка и манжеты.
Кто-то идет. Я оборачиваюсь на шаги. Это Алексей Прокопьевич. Он в длиннополом сюртуке, цвет которого я не могу определить, в брюках и черно-белых матерчатых туфлях. На шее повязан замысловатый галстук. Он останавливается надо мной, недовольно жует губами.
- Михаил Сергеевич, вы не видели Анну Макаровну? Я ее уже полчаса ищу.
- Увы, Платон Федорович, не видал, - отвечаю я, чувствуя шевеление в груди, это зачем же ему Анна Макаровна, спрашивается? Ба, да я, кажется, ревную? - Присаживайтесь, прошу вас.
Да, оказывается рядом стоит еще один стул. Алексей Прокопьевич садится, откинув полы сюртука. Сюртук у него добротного сукна, пошит идеально, он ему очень идет.
- У меня к ней дело, - поясняет он. Я киваю, а Алексей Прокопьевич закуривает ароматную папиросу с длинным мундштуком, выпускает клуб дыма. Слышится перестук женских каблучков.
'Это она!' - бухает у меня в груди. Это и правда она, Анна Макаровна. Мы вскакиваем, Алексей Прокопьевич прикладывается губами к ее руке... Моя очередь. Я беру эту руку и... Я на крыше, возле своих любимых лошадей. Все-таки взлетел! Ледяной ветер пробирает до костей. Я здесь, Анна Макаровна, я прыгну с этой высоты, прыгну и, падая, прокричу на весь мир, что люблю вас! Как давно я этого хочу! Пусть все узнают, все! И я забираюсь на лошадей, их морды нависают над театральной площадью, там ходят люди. Разойдитесь, прошу мысленно, разойдитесь, я не хочу, чтобы кто-то пострадал, я хочу прыгнуть... Но людей становится все больше и больше, это похоже на театральный разъезд. Тут я замечаю взгляд левого коня, он повернул голову и смотрит неодобрительно. Вижу искаженные лица всадников - уж они-то готовы были умереть за идею, нисколько не сомневаясь. Но они не смотрят на меня. Кто я для них такой? Жалкая козявка, вроде той, что можно безнаказанно раздавить в безумной скачке к идеалам коммунизма.
Слово 'коммунизм' отрезвляет меня, наверное, потому, что я не терплю этого слова, патологически, всеми фибрами души. Что я здесь делаю, черт побери? Мне кажется, что я только что хотел прыгнуть вниз и разбиться насмерть с именем Инны на устах. Так и есть! Я медленно и осторожно спускаюсь с коня, и мне кажется, что он кивает - правильно поступаю, стало быть! - осторожно иду по жестяной крыше, крашенной зеленой краской, стараясь не наступать на ржавые пятна, пролезаю в окошко, иду по пыльному чердаку, засиженному голубями, спускаюсь в люк... Боже мой, ведь я едва не прыгнул! И ради чего? Ради невысказанной любви! Почему так? Что толкает меня на крышу? Почему я хочу умереть? Ведь я целовал ее и она отвечала, она была в моих объятиях, обмякшая, готовая ко всему, разве может такое быть без любви? Может, может, такое случается сплошь и рядом! Чепуха! Случается, но только не с Инной! С ней такого быть просто не может, она не такая! Я в этом категорически убежден, все ее поведение говорит об этом, она не такая, она не такая!
Прохожу по лестнице, спускаюсь в вестибюль, выхожу через тяжелые дубовые двери. На театральной площади пусто - разъезд закончился - вот теперь-то и можно бы прыгать, но мне уже не хочется, мало того, я в ужасе от того, что минуту назад готов был сигануть вниз, на эти каменные плиты. Домой, домой! Вечер. Темнеет, и температура понижается, дует ветер, я кутаюсь в длиннополое пальто, прижимаюсь губами к мягкому кашне. Домой, домой! Больше я не стану читать эту пьесу. Не станешь?
Совсем?! Не стану, не стану! Врешь, станешь! Ты уже не можешь не читать ее, она захватила тебя как наркотик, от которого ты не можешь отказаться. Хорошо, хорошо, пусть не смогу, но сегодня - уволь, читать не стану.
Я вбегаю в подъезд, мгновенно поднимаюсь на четвертый этаж, ищу ключи, трясущимися руками открываю замок, вбегаю, прислоняюсь спиной к двери и сползаю на пол - ноги вдруг отказываются служить. Я сижу так очень долго, пока не начинает звучать звонок - по всей видимости, это Наташа. С трудом поднимаюсь на ноги, отпираю дверь. Да, это она...
- Ты что, только пришел? - она проходит, ставит сумку на пол, снимает плащ. - Я тебе поесть принесла.
Я знаю, что в сумке. Это гороховый суп и жареная свиная грудинка. Вкусно. Наташа хорошо готовит, в этом я имел случай убедиться.
- Как дела? - она присаживается на краешек дивана, складывает руки на коленях, как примерная школьница.
- Прекрасно, - я пожимаю плечами. - Что мне сделается?
Наташа улыбается.
- У тебя как? - интересуюсь в ответ.
- Ничего. Мама немножко прихворнула. Простуда. Сейчас такая погода простудная.
- Да, - соглашаюсь я, - Я тоже... Едва не простыл сегодня. - Я вспоминаю театральную крышу и пронизывающий ветер, и как я едва не спрыгнул вниз, и вздрагиваю от ужаса.
- Что с тобой? - замечает мое состояние Наташа.
- Все в порядке, - я стряхиваю наваждение, присаживаюсь рядом.
- Там, в сумке... - начинает Наташа, но я перебиваю:
- Гороховый суп и свиная грудинка!
- Провидец, - смеется Наташа. - Ты не угадал ровно на сто процентов! Там рассольник и поджарка.
- Вот как? - я тоже смеюсь, а сам в полном недоумении - раньше я всегда угадывал по запаху, даже не по запаху, а так, не понять как. Промахнулся, надо же! Ну что ж, не очень-то и хотелось.
- Ну ладно, я пойду, - Наташа встает, идет на кухню, выгружает посуду, забирает старую, на этот раз вымытую: не такой уж я и неряха, как могло показаться. - Пока.
- Пока, - я запираю за ней дверь, мою руки в ванной, иду на кухню. Бог мой, как хорошо, что у меня есть жена... Бывшая жена. Что бы я ел, не будь у меня бывшей жены? А впрочем, не будь ее, может, я относился бы к себе с большим вниманием. Я вздыхаю, открываю кастрюльку. И никакой там не рассольник, а гороховый суп! А в тарелке что? Поджарка... Значит, если я и сошел с ума, то ровно наполовину, значит, у меня еще есть шанс.
Я уплетаю суп и поджарку, добрею к себе, потому как больше мне не к кому добреть, живу я один, у меня даже кошки нет. Завести кошку, что ли? Только кто же ее будет кормить? Опять Наташа? Нет, не годится.
Включаю телевизор, там идет какой-то детектив с участием Эркюля Пуаро. Пуаро играет Питер Устинов, играет великолепно, даже забываешь, что, читая книжку, представлял сыщика совсем не таким. Вот как надо играть, - говорю я себе. Тебе так никогда не сыграть. Впрочем, отчего же никогда? Будь у меня роль Пуаро... Вздор, у меня не может быть роли Пуаро, уж кто-кто, а я на него совсем не похож - я худой и длинный, и голова у меня на яйцо никак не похожа. У Устинова тоже не похожа, конечно, но это значения не имеет, а вот мой рост - дядя, достань воробушка! - для роли Пуаро не подходит. Ну и ладно, не очень-то и хотелось.
Фильм заканчивается, я выключаю телевизор, взгляд падает на стул, на котором все так же лежит та самая пьеса, и я вздрагиваю. Ведь я ее читал во второй раз! Все, что случилось со мной сегодня, случилось по сюжету пьесы... Что происходит? Я со страхом смотрю на брошюру, мне не хочется к ней притрагиваться, мне кажется, она обожжет меня...
На следующий день, войдя в здание театра, первым делом замечаю Инну Андреевну. Мне кажется, она ждет меня, потому что она бросается мне навстречу, лицо у нее взволнованное и прекрасное.
- Коленька, мне необходимо с вами поговорить.
Она берет меня за руку, рука ее холодна и дрожит, ведет к себе в гримерную, усаживает на стул, взволнованно ломает руки, смотрит с отчаянием.
- Да что же случилось, Инна Андреевна?
- Коленька, я начала читать пьесу!
- Вы?! Пьесу? Боже мой, зачем же?
- Как же зачем? Как же зачем? - Инна Андреевна наконец усаживается напротив меня на вращающийся стул. - Ведь ее надо было прочитать! Вот я и начала.
- И что же? - в горле у меня сухо, как в пустыне.
- И что же? - повторяет она и смотрит на меня безумными серо-голубыми глазами. - Вы еще спрашиваете! Я... Вы... Мы... - она беспомощно умолкает, смотрит на меня с ужасом.
Я понимаю, ЧТО она пережила, это взводит меня, как тетиву в арбалете, я весь напрягаюсь.
- Инна Андреевна, что же вы так переполошились? Ведь это же только пьеса.
- Пьеса... - повторяет она, и мне кажется, что в ее взгляде мелькает разочарование. - Да, вы правы, пожалуй. Это только пьеса.
Господи, зачем, ну зачем я это сказал?! Но сказанного уже не вернуть... Вот черт! Исправляй! Говори что-нибудь! Ну же! Ну! Но язык не повинуется мне, в присутствии Инны Андреевны я всегда терялся, а теперь и подавно.
- Простите, Коленька, - говорит она сухо. - Я сама не знаю, что со мной произошло. Мне казалось, что... - она умолкает, словно ждет чего-то. Ну же! Ну!
- Инна Андреевна, - я с трудом шевелю непослушными губами, - Инна Андреевна... - Что происходит со мной дальше, я не понимаю, но каким-то непонятным образом я оказываюсь перед ней на коленях, целую ее руку, бормочу что-то бессвязное. А она вдруг запускает пальца мне в волосы, теребит их, и я теряю контроль над собой.
- Инна, Инна, я люблю тебя, - бормочу я в ее руку, надеясь, что она не услышит, не разберет мой лепет, но она слышит, потому что вздрагивает и убирает руку.
Я вскакиваю в полном замешательстве.
- Нет-нет! Инна Андреевна! Вам показалось! Я этого не говорил! Что вы, как можно!
Пятясь, я подбираюсь к двери, нашариваю ручку, а вижу только ее широко распахнутые глаза, глаза, в которых так хорошо и сладко сгинуть навсегда...
Вылетаю из гримерной, хватаю ртом воздух, несусь куда-то, не разбирая дороги. Прихожу в себя где-то на лестнице, недалеко от склада, иду туда, долго не могу отпереть дверь, наконец пробираюсь внутрь...
Да, видимо, я совсем несовременен. Чего, собственно, я боюсь? Почему я не могу открыть ей свое чувство? Потому что сам еще в нем не уверен? Ерунда! Разве можно быть неуверенным, если ее присутствие ТАК на меня действует? Подумаешь, действует, просто она обладает сильным женским магнетизмом, в ее присутствии любой мужчина теряется, даже Алексей Прокопьевич, старый женский сердцеед, которого никак не заподозришь в застенчивости.
Я закрываю глаза и вижу перед собой ее. Боже, как же она прекрасна! Она идеальна! У нее чудный бархатный голос семнадцатилетней девочки, естественные светлые вьющиеся волосы, лучистые глаза. Она почти не пользуется косметикой, в отличие от наших записных красавиц Зои и Наташи, которые накладывают на лицо тонны грима, даром что моложе Инны в два раза, если не больше. Да, приятель, похоже, что ты ее любишь. Но полноте, любовь ли это? Может быть, это просто страсть? Ну ты сказал! Любовь и страсть - разве можно их разделять? Что за любовь без страсти, и что за страсть без любви?
Краем сознания улавливаю движение, кто-то пробирается сквозь завалы старых декораций, чертыхается. Это Лешка. В руках у него пакет, который позвякивает пивными бутылками.
- Здорово, - говорит Лешка, подозрительно оглядывая меня. - Ты что, заболел? На тебе лица нет.
- Да, пожалуй, заболел, - отвечаю я, пытаясь задержать ускользающий образ любимой.
- Тогда надо выпить! - убежденно заявляет Лешка. - От твоей болезни лекарство одно - алкоголь.
- Ну вот еще! Что ты знаешь о моей болезни?
- Брось, старик, - морщится Лешка. - Это видно невооруженным глазом. И потом, я ведь читал пьесу.
- Ну и что?! Какое отношение имеет эта чертова пьеса к моей жизни?
- Эх, старик, ты не хуже меня знаешь, какое.
- А я вчера второй раз начал читать, - пытаюсь перевести разговор на менее щекотливую тему. - После того как тебе позвонил.
- Ну?!
- Да. И теперь не знаю, где я - в пьесе или в жизни.
- Как меня зовут? - неожиданно спрашивает Лешка.
- Ты что, забыл? - я пытаюсь улыбнуться деревянными губами.