Под словом "история" понимают две вещи - собственно поток событий и его отражение в сознании людей, - например, нечто, именуемое "исторической наукой". История как отражение существует только потому, что она интересна людям, а интересна она большинству людей потому, что сами они являются объектами истории - в смысле потока событий. Поэтому, в частности, существует жанр мемуаров, воспоминаний и т.п. Рассуждения на тему, о каких местах и временах нам интересно и/или полезно читать, а также на тему, каким должен быть автор и каковы должны быть его место в социуме и роль в событиях, предоставляется читателю в качестве легкого домашнего упражнения.
Мы же представляем вам воспоминания Иосифа Шкловского. Волею судеб мы располагаем оригиналом текста. Никакая редактура не проводились. Большая часть этих воспоминаний публиковалась ранее на бумаге (см. указания в оглавлении) и в Сети, но в сильно уредактированном виде. Известно, что эти публикации вызвали в свое время дискуссии и критические отзывы лиц, которые сочли себя охарактеризованными недостоверно (или их потомков). Нисколько не отрицая потенциальную пользу от обсуждений, равно как и возможную необъективность автора (как и тех из нас, относительно кого вообще имеет смысл задавать этот вопрос), мы полагаем, что наш долг - опубликовать текст в первозданном виде. Автор этих воспоминаний не мог в момент предшествующих публикаций защитить свое и естественное право автора - право донести до читателя свой текст. Время, счастливая случайность и Интернет сделали это возможным. А все, кому что-то покажется в этом тексте заслуживающим обсуждения, могут это нынче сделать не подвергаясь политкорректной - то есть политкорректирующей - редактуре.
Приложение - скан фотографии, вложенной в рукопись.
Как-то вдруг я понял, что жизнь, в основном, - прожита, и дело идет к концу. Это старая тема, и нечего ее разжевывать. Кое-что я повидал все-таки. А главное - встречал довольно много любопытных людей. Будучи по призванию художником-портретистом (в науку я пришел случайно, о чем, впрочем, никогда не жалел и не жалею), я всегда больше всего интересовался людьми и их судьбами. Часто в узком кругу учеников и друзей я рассказывал разного рода забавные и грустные невыдуманные истории. Всегда держался правила, что такие рассказы должны быть хорошо "документированы". Героям этих новелл никаких псевдонимов я не придумывал. Кстати, это очень непросто: "говорить правду и только правду". С этой самой правдой при длительном хранении ее в памяти происходят любопытные аберрации: тут уж ничего не поделаешь - законы человеческой психики - не правила игры в шашки. Конечно, я это имел в виду и тщательно все проверял и анализировал, но ошибки и сбои неизбежны. Надеюсь, впрочем, что их мало. И еще считаю необходимым заметить, что самое скверное - говорить и писать полуправду. Когда пишешь, никаких "скидок" и компромиссов быть не должно.
Говорят, что я хороший рассказчик. Было бы обидно, однако, если бы известные мне истории рассеялись прахом вместе со мной. И вот, отдыхая в Доме творчества писателей в Малеевке в начале марта 1981 года, я решил мои устные рассказы записать. Неужели я не смогу сделать то, что тужатся делать мои соседи по Дому творчества, члены Союза писателей - люди, как правило, весьма посредственные, а часто - просто серые? Мною двигало еще и чувство злости: кое-кто из окружающей меня литературной братии писал о людях науки. Боже, какие же это были розовые слюни! Кому серьезно не повезло в советской литературе и искусстве, а также журналистике - так это ученым и науке. Трудно себе представить человеку, стоящему в стороне от науки, как вся эта проблематика в нашей литературе искажена и какие мегатонны лжи и глупостей сыплются на головы бедных читателей! В моих невыдуманных рассказах особое место занимает наука - это понятно. Поэтому дать картину подлинных взаимоотношений ученых я считаю делом абсолютно необходимым - ведь наука в нашем обществе занимает совершенно особое положение.
Два дня я составлял список сюжетов, отбирая наиболее интересные и характерные. Это был очень важный этап работы. По возвращении из Малеевки я стал писать - только по вдохновению, но придерживаясь списка. Обычно рассказ писался за один присест. Свои писания я складывал в отдельную папку, на которой красным фломастером было выведено кодовое название "эшелон", отражающее содержание первого из написанных рассказов "Квантовая теория излучения". "Эшелон" - пожалуй, неплохое название для всего сборника. К началу 1984 года я написал около сорока невыдуманных рассказов и поставил точку. Сразу стало как-то легко и пусто. Я не мог не написать эти истории - они буквально распирали меня. А теперь мне грустно, что дело сделано. А все-таки два года, когда писались все эти новеллы, я был счастливым человеком. Это так редко бывает!
Май 1984г.
КВАНТОВАЯ ТЕОРИЯ ИЗЛУЧЕНИЯ
Неужели это было 40 лет тому назад? Почти полвека? Память сохранила мельчайшие подробности этих незабываемых месяцев поздней осени страшного и судьбоносного 1941года. Закрываю глаза - и вижу наш университетский эшелон, сформированный из двух десятков товарных вагонов во граде Муроме. Последнее выражение применил в веселой эпиграмме на мою персону милый, обросший юношеской рыжеватой бородкой Яша Абезгауз (кажется, он где-то еще живет). Но Муром и великое (двухнедельное) "сидение Муромское" остались далеко позади, и наш эшелон, подолгу простаивая на разъездах, все-таки движется в юго-восточном направлении. Конечная цель эвакуировавшегося из Москвы университета - Ашхабад. Но до цели еще очень далеко, а пока что в теплушках эшелона налаживался по критериям мирного времени фантасмагорический, а по тому военному времени - нормальный уклад жизни.
Обитатели теплушек (пассажирами их не назовешь!) были очень молоды. Я, оканчивавший тогда аспирантуру Астрономического института имени Штернберга, пожалуй, был одним из старших в теплушке. Мой авторитет, однако, держался отнюдь не на этом обстоятельстве. Работая до поступления в Дальневосточный университет десятником на строительстве Байкало-Амурской магистрали (БАМ начинал строиться уже тогда), я, мальчишкой, органически впитал в себя тот своеобразный вариант русского языка, на котором и в наше время развитого социализма изъясняется заметная часть трудящихся. Позже, в университете и дома, я часто страдал от этой въевшейся скверной привычки. Но в эшелоне такая манера выражать свои несложные мысли была совершенно естественной и органичной. / Мальчишки - студенты 2 и 3 курсов физического факультета МГУ, уже хлебнувшие за минувшее страшное лето немало лиха, рывшие окопы под Вязьмой и оторванные войной от пап и мам - вполне могли оценить мое "красноречие".
Мальчишки нашего эшелона! Какой же это был золотой народ! У нас не было никогда никаких ссор и конфликтов. Царили шутки, смех, подначки. Конечно, шутки, как правило, были грубые, а подначки порой бывали далеко не добродушные. Но общая атмосфера была исключительно здоровая и, я не боюсь это сказать, оптимистическая.
А ведь большинству оставалось жить считанные месяцы! Не забудем, что это были мальчишки 1921-22г.г. рождения. Из призванных на войну людей этого возраста вернулись живыми только 3%! Такого никогда не было! Забегая вперед, скажу, что большинство ребят через пару месяцев попало в среднеазиатские военные училища, а оттуда - младшими лейтенантами на фронт, где их ждала 97-процентная смерть.
Но пока - эшелон ехал в Ашхабад, и заснеженные казахстанские степи оглашались нашими звонкими песнями. Пели по вечерам, у пылающей буржуйки, жадно пожиравшей штакетник и другую "деловую древесину", которую братва "с корнем" выдирала на станциях и разъездах. Запевалой был рослый красавец Лева Марков, обладатель превосходного густейшего баритона. Песни были народные, революционные, модные советские романсы предвоенных лет: "...идет состав за составом, за годом катится год, на сорок втором разъезде лесном..." и т.д. Был и новейший фольклор. Слышу как сейчас бодрый Левин запев:
Жарким летним солнцем согреты инструменты,
Где-то лает главный инженер,
И поодиночке товарищи студенты,
Волоча лопаты, тащатся в карьер...
И дружный, в двадцать молодых глоток, припев:
Стой под скатами,
Рой лопатами.
Нам работа дружная сродни.
Землю роючи,
Дерном (вариант - матом) кроючи,
Трудовую честь не урони.
А потом дальше:
Пусть в желудках вакуум и в мозолях руки,
Пусть нас мочит проливным дождем -
Наши зубы точены о гранит науки,
А после гранита - глина нипочем!..
Эта песня пелась на мотив известной предвоенной "В бой за Родину, бой за Сталина". Буржуйка была центром как физической, так и духовной жизни теплушки. Здесь рассказывались немыслимые истории, травились анекдоты, устраивались розыгрыши. Это был ноябрь 1941-го. Шла великая битва за Москву, судьба которой висела на волоске. Мы же об этом не имели понятия: ни радио, ни газет. Изредка предавались ностальгии по столице: увидим ли мы ее когда-нибудь? И отвлекая себя от горьких размышлений, мы, песчинки, подхваченные вихрем войны, предавались иногда довольно диким забавам.
Направо от меня на нарах было место здоровенного веселого малого, облаченного в полуистлевшие лохмотья, и заросшего до самых глаз огненно-рыжей молодой щетиной. Это был Женя Кужелев - весельчак и балагур. Он как-то у буржуйки прочел нам лекцию о вшах (сильно нас одолевавших), подчеркнув наличие в природе трех разновидностей этих паразитов. После этого он декларировал свое намерение на основе самого передового учения Мичурина-Лысенко в области воротничка своей немыслимо грязной рубахи вывести гибрид головной и платяной вши. Каждый вечер он рассказывал нам о деталях своего смелого эксперимента, оснащая свой отчет фантастическими подробностями. Братва покатывалась со смеху. Жив ли ты сейчас, Женька Кужелев?
Еще у нас в теплушке был американец - без дураков - самый настоящий, родившийся в Хьюстоне, штат Техас, будущем центре американской космической техники. Это был довольно щуплый паренек по имени Леон Белл. Он услаждал наш слух, организовав фантастический музыкальный ансамбль "Джаз-Белл". Но значительно более сильные эмоции вызывали его рассказы на тему, как едят в Техасе. Он сообщал совершенно немыслимые детали заокеанских лукулловых пиршеств. Боже, как мы были голодны! Слушая Леона, мы просто сходили с ума; его американский акцент только усиливал впечатление, придавая полную достоверность рассказам. Иногда к Леону присоединялся обычно молчаливый Боб Белицкий, также имевший немалый американский опыт. Я рад был встретить Боба - лучшего в стране синхронного переводчика с английского - во время незабываемой Бюраканской конференции по внеземным цивилизациям осенью 1971 года. Нам было о чем вспомнить...
А вот налево от меня на нарах лежал двадцатилетний паренек совершенно другого склада, почти не принимавший участия в наших бурсацких забавах. Он был довольно высоко роста и худ, с глубоко запавшими глазами, изрядно обросший и опустившийся (если говорить об одежде). Его почти не было слышно. Он старательно выполнял черновую, грязную работу, которой так много в эшелонной жизни. По всему было видно, что мальчика вихрь войны вырвал из интеллигентной семьи, не успев опалить его. Впрочем, таких в нашем эшелоне, среди его "болота", было немало. Но вот однажды этот мальчишка обратился ко мне с просьбой, показавшейся совершенно дикой. "Нет ли у Вас чего-нибудь почитать по физике?" - спросил он почтительно "старшего товарища", т.е. меня. Надо сказать, что большинство ребят обращались ко мне на "ты", и от обращения соседа я поморщился. Первое желание было на БАМовском языке послать куда подальше этого маменькиного сынка с его нелепой просьбой. "Нашел время, дурачок", - подумал я, но в последний момент меня осенила недобрая мысль. Я вспомнил, что на самом дне моего тощего рюкзака, взятого при довольно поспешной эвакуации из Москвы 26 октября 1941 года, лежала монография Гайтлера "Квантовая теория излучения".
Я до сих пор не понимаю, почему я взял эту книгу с собой, отправляясь в столь далекое путешествие, финиш которого было предвидеть невозможно. По-видимому, этот странный поступок был связан с моей, как мне тогда казалось, не совсем подходящей деятельностью после окончания физического факультета МГУ. Еще со времен БАМа, до университета, я решил стать физиком-теоретиком, а судьба бросила меня в астрономию. Я мечтал (о, глупец) удрать оттуда в физику, для чего почитывал соответствующую литературу. Хорошо помню, что только что вышедшую в русском переводе монографию Гайтлера я купил в апреле 1940 года в книжном киоске на Моховой, у входа в старое здание МГУ. Книга соблазняла возможностью сразу же погрузиться в глубины высокой теории и тем самым быть "на уровне". Увы, я очень быстро обломал себе зубы: дальше предисловия и самого начала первого параграфа (трактующего о процессах первого порядка) я не пошел. Помню, как я был угнетен этим обстоятельством: значит, конец, значит, не быть мне физиком-теоретиком! Где мне тогда было знать, что эта книга просто очень трудная и, к тому же, "по-немецки" тяжело написана. И все же - почему я запихнул ее в свой рюкзак?
"Веселую шутку я отчебучил, выдав мальчишке Гайтлера", - думал я. И почти сразу же забыл об этом эпизоде. Ибо каждый день изобиловал яркими, иногда драматическими событиями. Над нашим вагоном победно подымалась елочка, которую мы предусмотрительно срубили еще в Муроме - лесов в Средней Азии не предвиделось... Как часто она нас выручала, особенно на забитых эшелонами узловых станциях, когда с баком каши или ведром кипятка, ныряя под вагонами, через многие пути мы пробирались к родной теплушке. Прибитая к крыше нашего вагона, елочка была превосходным ориентиром. Недаром ее, в конце концов, у нас украли. Мы долго переживали эту потерю. Вот это было событие! И я совсем забыл про странного юношу, которого я изредка бессознательно фиксировал боковым зрением - при слабом, дрожащем свете коптилки, на фоне диких песен и веселых баек паренек тихо лежал на нарах и что-то читал. И только подъезжая к Ашхабаду, я понял, что он читал моего Гайтлера. "Спасибо", - сказал он, возвращая мне эту книгу в черном, сильно помятом переплете. "Ты что, прочитал ее?" - неуверенно спросил я. "Да, а что?" Я, пораженный, молчал. "Это трудная книга, но очень глубокая и содержательная. Большое Вам спасибо", - закончил паренек.
Мне стало не по себе. Судите сами: я, аспирант, при всем желании не мог даже просто прочитать хотя бы первый параграф этого проклятого Гайтлера, а мальчишка, студент 3 курса, не просто прочитал, а проработал (вспомнилось, что, читая, он еще что-то писал), да еще в таких, мягко выражаясь, экстремальных условиях! Но горечь быстро прошла, а за ней - удивление, ибо началась совершенно фантастическая, веселая и голодная, ни на что не похожая ашхабадская жизнь.
Много было всякого за 10 месяцев этой жизни. Были черепахи, которых я ловил в Кара-Куме, уходя за 20 км (в один конец) в пустыню. Была смерть Дели Гельфанд в этой самой пустыне. Была наша школа (использовавшаяся как общежитие) на улице Энгельса 19, около русского базара. Была эпопея изготовления фальшивых талонов на предмет получения нескольких десятков тарелок супа с десятком маленьких лапшинок в каждой (из них путем слива делались 2 - 3 тарелки супа более или менее нормальной консистенции - все так делали...). И многое другое было. Например, чтение лекций в кабинете партпроса одному единственному моему студенту IV курса Моне Пикельнеру, впоследствии ставшему украшением нашей астрономической науки. Сердце сжимается от боли, когда сознаешь, что Соломона Борисовича, лучшего из известных мне людей, уже почти 10 лет нет в живых. Смешно и грустно: до конца своих дней он неизменно относился ко мне, как ученик к учителю. А тогда, в незабываемом 1942 году ученик и учитель, мало отличавшиеся по возрасту и невероятно оборванные (Моня был еще и босой), в пустынном, хотя и роскошном здании партпроса (уничтоженном страшным землетрясением 1948г. ) разбирали тонкости модели Шварцшильда-Шустера образования спектральных линий поглощения в солнечной атмосфере.
Поразившего мое воображение паренька я изредка видел таким же оборванным и голодным, какими были мы все. Кажется, он иногда подрабатывал разнорабочим в столовой или как мы ее называли "суп-станции" (были еще такие словообразования: "суп-тропики", т.е. Ашхабад, "супо-стат" - человек, стоящий в очереди за супом впереди тебя и т.д.).
Кончилась Ашхабадская эвакуация, я поехал в Свердловск, где находился родной Государственный астрономический институт имени Штернберга. Это было тяжелейшее время - к мучениям голода прибавился холод. Меня не брали в армию из-за глаз. Иногда просто не хотелось жить.
В апреле 1943г. - ранняя пташка! - я вернулся из эвакуации в Москву, показавшуюся совершенно пустой. Странно, но я плохо помню детали моей тогдашней московской жизни.
В конце 1944г. Вернулся из эвакуации мой шеф по аспирантуре милейший Николай Николаевич Парийский. Встретились радостно - ведь не виделись три года, и каких! Пошли расспросы, большие и малые новости. "А где X? А куда попала семья Y?" Кого только не вспомнили. Все имеет свой конец, и список общих друзей и знакомых через некоторое (немалое!) время был практически исчерпан. И разговор вроде бы пошел уже не о самых животрепещущих предметах. Между прочим Н.Н. сказал: "А у Игоря Евгеньевича (Тамма - старого друга Н.Н.) появился совершенно необыкновенный аспирант. Таких раньше не было, даже В.Л. (Гинзбург) ему в подметки не годится!" "Как же его фамилия?" "Подождите, подождите, главное, такая простая фамилия, все время вертится в голове - черт побери, совсем склеротиком стал!" Ну, это было так типично для Николая Николаевича, известного в астрономическом мире своей легендарной рассеянностью. А я подумал тогда: "Ведь весь выпуск физфака МГУ военного времени прошел передо мною в ашхабадском эшелоне. Где же был там этот выдающийся аспирант?" И в то же мгновение я нашел его: это мог быть только мой сосед по нарам в теплушке, который так удивил меня, проштудировав Гайтлера. "Это Андрей Сахаров?" - спросил я Николая Николаевича. "Во-во, такая простая фамилия, а выскочила из головы!"
Я не видел его после Ашхабада 24 года. В 1966 году, как раз в день моего пятидесятилетия, меня выбрали (с пятой попытки) в член-корры АН СССР. На ближайшем осеннем собрании Академии Яков Борисович Зельдович сказал мне: "Хочешь, я познакомлю тебя с Сахаровым?" Еле протискавшись через густую толпу, забившую фойе Дома ученых, Я.Б. представил меня Андрею. "А мы давно знакомы", - сказал тот. Я его узнал сразу - только глаза глубже запали. Странно, но лысина совершенно не портила его благородного облика.
В конце мая 1971года, в день пятидесятилетия Андрея Дмитриевича, я подарил ему чудом уцелевший тот самый экземпляр книги Гайтлера "Квантовая теория излучения". Он был тронут до глубины души, и, похоже, у нас на глазах навернулись слезы.
Что же мне ему подарить к его шестидесятилетнему юбилею?
ПРИНЦИП ОТНОСИТЕЛЬНОСТИ
Каждый раз, когда я из дома еду в издательство "Наука", точнее, в астрономическую редакцию этого издательства к милейшему Илье Евгеньевичу Рахлину и водитель троллейбуса ? 33 объявляет (не всегда, правда): "Улица академика Петровского" - остановка, на которой я должен выходить, неизменно мне делается грустно. Я очень многим обязан человеку, чьим именем назван бывший Выставочный переулок. Иван Георгиевич Петровский восстановил меня на работе в Московском университете, когда я в 1952 году вместе с несколькими моими несчастными коллегами - "инвалидами пятого пункта" - был выгнан из Астрономического института им.Штернберга. Двумя годами позже он своей властью прямо из ректорского фонда дал мне неслыханно роскошную трехкомнатную квартиру в 14-этажном доме МГУ, что на Ломоносовском проспекте. До этого я с семьей 19 лет ютился в одной комнате останкинского барака. Он зачислил моего сына на физический факультет МГУ, что было совсем не просто. А сколько раз он спасал меня от произвола злобного бюрократа Дямки (Дмитрия Яковлевича Мартынова), директора Астрономического института! Мне удалось создать весьма жизнеспособный отдел и укомплектовать его талантливой молодежью исключительно благодаря самоотверженной помощи Ивана Георгиевича, постоянно преодолевавшего тупое сопротивление косного Дямки. Моим бездомным молодым сотрудникам он предоставлял жилье. И потом, когда началась "космическая эра", сколько раз он помогал нам! У него было абсолютное чутье (как у музыкантов бывает абсолютный слух) на настоящую науку, даже если она находилась в эмбриональном состоянии.
22 года Иван Георгиевич руководил самым крупным университетом страны. У него ничего не было более близкого, чем Университет, бывший ему родным домом и семьей. Ради Университета он забросил даже свою любимую математику. Вместе с тем Иван Георгиевич - человек высочайшей порядочности и чести, никогда не был полным хозяином в своем доме. Могущественные "удельные князья" на факультетах гнули свою линию, и очень часто Иван Георгиевич ничего тут не мог поделать. Я уж не говорю о тотальной "генеральной линии", изменить направление которой было просто невозможно. Он всегда любил повторять: "Поймите, моя власть далеко не безгранична!" На ветер обещаний бесчисленным "ходокам" он никогда не давал. Но если говорил: "Попробую что-нибудь для Вас сделать", можно было не сомневаться, что все, что в человеческих силах, будет сделано.
Дико и странно, но некоторые из моих друзей и знакомых, людей в высокой степени интеллигентных, по меньшей мере скептически относились к благородной деятельности Ивана Георгиевича. Никогда не забуду, например, разговор с умным и радикально мыслящим человеком, талантливым физиком Габриэлем Семеновичем Гореликом, жизнь которого так трагически оборвалась на рельсах станции Долгопрудная. В ответ на мои восторженные дифирамбы в адрес Ивана Георгиевича, он резко заметил: "Ваш Петровский - это прекраснодушный администратор публичного дома, который искренне верит, что вверенное его попечению учреждение - не бардак, а невинный аттракцион с переодеваниями". Я решительно протестовал против этого кощунственного сравнения, но убедить Габриэля Семеновича не мог. Такова уж максималистская натура отечественных радикалов! Габриэль Семенович был далеко не одинок. Я до сих пор не могу простить Андрею Дмитриевичу Сахарову, что он во время своего последнего визита к Ивану Георгиевичу (в связи с незаконным отчислением его падчерицы, студентки 6 курса, из университета) так резко выговаривал бедному ректору, в этой ситуации абсолютно ничего не способному сделать для студентки. Через несколько часов после этой "беседы", получив добавочную порцию унизительных оскорблений уже с противоположного фланга отечественных идеологов, Иван Георгиевич скоропостижно скончался в помещении Министерства высшего образования. Удивительно, что Андрей Дмитриевич даже через несколько месяцев после этого случая не чувствовал своей вины перед Иваном Георгиевичем, о чем он мне сам говорил, когда разные обстоятельства свели нас в больнице Академии наук .
Судьба ректора Московского университета академика Ивана Георгиевича Петровского была глубоко трагична. Это ведь древний сюжет - хороший человек на трудном месте в тяжелые времена! Надо понять, как ему было тяжело. Я был свидетелем многих десятков добрых дел, сделанных этим замечательным человеком. Отсюда, будучи достаточно хорошо знакомым со статистикой, я с полной ответственностью могу утверждать, что количество добрых дел, сделанных им за все время пребывания на посту ректора, должно быть порядка 104! Много ли найдется у нас людей с таким жизненным итогом? Некий поэт по фамилии Куняев написал такие "туманные" строчки: "Добро должно быть с кулаками...". Это ложь! Добро должно быть прежде всего конкретно. Нет ничего хуже "безваттной", абстрактной доброты. Эту простую истину следовало бы усвоить нашим "радикалам". И было бы справедливо, если бы на надгробье Ивана Георгиевича, что на Новодевичьем, была высечена простая надпись: "Здесь покоится человек, совершивший 10000 добрых поступков".
Ему было очень трудно жить и совершать эти добрые поступки в Московском университете. В этой связи я никогда не забуду полный драматизма разговор, который у меня был с ним в его ректорском кабинете на Ленинских горах. Этот небольшой кабинет украшала (да и сейчас украшает, радуя глаз преемника Ивана Георгиевича) великолепная картина Нестерова "Павлов в Колтушах", где великий физиолог изображен в момент разминки за своим письменным столом, на котором он вытянул руки. В этот раз у меня к Ивану Георгиевичу (к которому я делал визиты очень редко!) было хотя и важное для моего отдела, но простое для него дело, которое он быстро уладил в самом благоприятном для меня смысле. Аудиенция длилась не больше трех минут (помню, он куда-то по моему делу звонил по телефону), и я, после того, как все было решено, собрался было уходить, но Иван Георгиевич попросил меня задержаться и стал оживленно расспрашивать о новостях астрономии и обо всяких житейских мелочах. Я понял, что причина такого его поведения была более существенна, чем неизменно доброжелательное отношение к моей персоне: в очереди на прием к ректору сидела (там очередь сидячая) группа мало симпатичных личностей, пришедших, очевидно, на прием по какому-то неприятному для Ивана Георгиевича делу. Последний отнюдь не торопился их принять и легким разговором со мной просто устроил себе небольшой тайм-аут.
Наша беседа носила непринужденный характер. Поэтому или по какой-либо другой причине нелегкая дернула меня сделать Ивану Георгиевичу такое заявление: "Я часто бываю в вестибюле главного здания университета и любуюсь галереей портретов великих деятелей науки, украшающей этот вестибюль. Кого там только нет! Я, например, кое-кого просто не знаю - скажем, каких-то весьма почтенного вида двух китайских старцев, по-видимому, весьма известных специалистам. Тем более я был удивлен, не найдя в этой галерее одного довольно крупного ученого". "Этого не может быть! - решительно сказал ректор. - Во время строительства университета работала специальная авторитетнейшая комиссия по отбору ученых, чьи портреты должны были украсить галерею. И потом - учтите это, Иосиф Самуилович, - в самом выборе всегда присутствует немалая доля субъективизма. Одному эксперту, например, великим ученым представляется X, а вот другому - Y. Но, конечно, крупнейших ученых такой субъективизм не касается. Боюсь, что обнаруженную Вами лакуну в галерее не следует заполнить Вашим кандидатом. Кстати, как его фамилия?" "Эйнштейн. Альберт Эйнштейн". Воцарилось, как пишут в таких случаях, неловкое молчание. И тогда я разыграл с любимым ректором трехходовую комбинацию.
Сперва я бросил ему "веревку спасения", спокойно сказав: "По-видимому, Ваша комиссия руководствовалась вполне солидным принципом - отбирать для портретов только покойных ученых. Эйнштейн умер в 1955 году, а главное здание университета было закончено двумя годами раньше, в 1953 году". "Вот именно, как же я это сразу не сообразил - ведь Эйнштейн был тогда еще жив!" Затем я сделал второй ход: "Конечно, перестраивать уже существующую галерею невозможно - это было бы опасным прецедентом. Но ведь можно же установить бюст Эйнштейна на физическом факультете. Право же, Эйнштейну это не прибавит славы, к которой он был так равнодушен. А вот для факультета это было бы небесполезно". "Ах, Иосиф Самуилович, - заметно поскучнев ответил Иван Георгиевич, - Вы даже не представляете, какие деньги заламывают художники и скульпторы за выполнение таких заказов! Это тогда, на рубеже 1950 года, на нас сыпался золотой дождь. Даже представить себе сейчас трудно, сколько мы выплатили мастерам кисти и резца за оформление университета, в частности, этой самой галереи. Увы, теперь другие времена! Нет денег, чтобы заказать то, что Вы просите". И тогда я сделал третий, как мне казалось, "матовый" ход. "Я знаю, ведь у меня брат - скульптор, что у Коненкова в мастерской хранится бюст Эйнштейна, вылепленный им с натуры еще во время его жизни в Америке. Я думаю, что если ректор Московского университета попросит престарелого скульптора подарить этот бюст, Коненков, человек высокой порядочности, с радостью согласится".
Петровский поднялся со своего кресла, явно давая тем самым понять, что аудиенция окончена. Было ясно, что он скорее предпочитает принять сидящую в предбаннике малоприятную группу склочников, чем продолжать разговор со мной. Молча проводил он меня до двери своего кабинета и только тогда, в характерной своей манере, пожимая мне на прощанье руку, хмуро сказал: "Ничего не выйдет. Слишком много на физфаке сволочей..."
Сойдя на троллейбусной остановке "Улица академика Петровского", я подымаюсь на второй этаж бедного старого дома (Ленинский проспект 15), где ютится в жалкой комнатушке астрономическая редакция издательства "Наука". На лестничной клетке старые часы вот уже 30 лет показывают четверть пятого. Всю эту короткую дорогу я продолжаю думать о судьбе замечательного человека - моего ректора. Книгу "Звезды, их рождение, жизнь и смерть", которая вышла в этом издательстве, я посвятил светлой памяти Ивана Георгиевича Петровского. Что я могу еще для него сделать?
К ВОПРОСУ О ФЕДОРЕ КУЗЬМИЧЕ
"У меня к Вам очень большая просьба, - сказала мне заведующая терапевтическим отделением больницы Академии наук Людмила Романовна, закончив беглый осмотр моей персоны. - Больница переполнена. Не разрешили бы Вы временно поместить в Вашу палату одного симпатичного доктора наук?" Дело было в начале февраля 1968 года. Я болел своим первым инфарктом миокарда и находился на излечении в нашей славной "академичке". По положению, как член-корр, я занимал там отдельную палату полулюкс (в люксах положено болеть и умирать "полным генералам", то бишь академикам - иерархия в этом лечебном заведении соблюдается неукоснительно).
Кризис, когда я вполне реально мог умереть, уже миновал. Я три недели пролежал на спине, чего никому не желаю (говорят, сейчас от этой методы отказываются - и правильно делают). С постели меня еще не подымали, но, слава богу, мое тело могло принимать любое положение на койке. Много читал. Принимал многочисленных гостей - родных и сослуживцев. Меня все так нежно любили, баловали - короче говоря, мне было хорошо. Мелкие больничные происшествия меня забавляли. Почему-то запомнился смешной эпизод. В одно из воскресений обход больных делала до этого незнакомая мне дежурная врачиха. Я запомнил, что она была вызывающе шикарно одета для этой юдоли слез, что, впрочем, не удивительно. "Наверное, дочка или невестка какого-то академического бонзы", - подумал я. Таких блатных врачей, особенно врачих, в этом заведении немало. Я чувствовал себя довольно прилично, поэтому частоту пульса измерял себе сам. "73", - сказал я этой милой даме. "Такого не может быть, - назидательно заметила та, - пульс всегда величина четная". Потрясенный таким необыкновенным открытием, я даже не сразу расхохотался. Оказывается, к такому выводу дурища пришла, измеряя количество ударов за половину или четверть минуты...
Просьба Людмилы Романовны не привела меня в восторг - я привык к свободной жизни в отдельной палате; но, с другой стороны, нельзя быть эгоистичной свиньей, и я согласился.
Таким образом в моей палате появился новый жилец, оказавшийся чрезвычайно интересным человеком. Это был известнейший скульптор-антрополог Михаил Михайлович Герасимов. В отличие от меня он был ходячий и притом, несмотря на солидный возраст, необыкновенно активный и бодрый. Часами рассказывал он мне про свое удивительное ремесло, пограничное между наукой и искусством и совершенно немыслимое без интуиции с изрядной долей шарлатанства. Страдал он довольно распространенным комплексом "меня не оценили". Действительно, мой родной брат, скульптор по профессии, решительно утверждал, что Герасимов никакой не скульптор, в лучшем случае - "лепщик" (термин, считающийся у скульпторов обидным). Мнения антропологов о работе Герасимова я не знаю - просто у меня нет знакомых антропологов. Однако я почти уверен, что это мнение будет близко к мнению скульпторов. Уж так сложилась судьба у Михаила Михайловича, так же, впрочем, как у многих других талантливых людей, деятельность которых в той или иной степени необычна. Работать "на стыке" - далеко не всегда счастливый удел, хотя бывают и крупные удачи.
Общаясь почти две недели с Михаилом Михайловичем, я уверовал в его метод. В частности, только такими я представляю себе исторических личностей, воскресших из праха благодаря уникальному таланту и прозорливой интуиции этого замечательного человека. Так, например, меня абсолютно убеждает реставрированное Герасимовым лицо старого казаха с огромными скулами - великого князя Ярослава Мудрого. Много позже, читая удивительную книгу Олжаса Сулейменова "Аз и Я", где доказывается кипчакское, т.е. тюркское, влияние на национальный русский эпос "Слово о полку Игореве", я неизменно видел лицо Ярослава Мудрого. Ведь мать и бабушка князя Игоря были половчанки...
Удивляла меня и работа Михаила Михайловича по линии уголовного розыска, когда ему удавалось по черепу, пролежавшему зиму под снегом, восстановить облик жертвы преступления и тем самым способствовать торжеству правосудия. И уж совсем трудно было оторваться от пугающе достоверных физиономий неандертальцев и прочих наших пещерных предков.
Все же в конце этих двух недель я порядком устал от своего необычного однопалаточника - слишком много было разговоров, а я еще был слаб. И как-то раз, решив взять инициативу в свои руки, я сказал ему: "Есть одна проблема, Михаил Михайлович, которую можете решить только Вы. Все-таки вопрос о реальности старца Федора Кузьмича, о котором так превосходно рассказал нам Толстой, совершенно неясен. Обстоятельства смерти императора Александра I покрыты тайной. С чего это вдруг здоровый, молодой (47 лет!) мужчина, так странно державший себя в последние годы своего царствования, совершенно неожиданно умирает в забытом богом Таганроге? Тут может быть и не все ладно. И кому, как не Вам, Михаил Михайлович, вскрыть гробницу императора, которая в соборе Петропавловской крепости, восстановить по черепу лицо покойного и сверить его с богатейшей иконографией Александра I? Вопрос будет раз и навсегда снят!"
Герасимов как-то необыкновенно ядовито рассмеялся. "Ишь какой умник! Я всю жизнь об этом мечтал. Три раза обращался в Правительство, прося разрешения вскрыть гробницу Александра I. Последний раз я это сделал 2 года тому назад. И каждый раз мне отказывают. Причин не говорят. Словно какая-то стена!" Сообщение Михаила Михайловича меня взволновало. В моем изощренном в выдумывании всякого рода гипотез о природе космических объектов мозгу одна удивительная догадка о причине отрицательного ответа директивных органов на просьбу знаменитого ученого сменяла другую. "Уж не подтверждением ли правдивости легенды о старце Федоре Кузьмиче является столь странная позиция властей? Ведь не постеснялись же вскрыть гробницу Тамерлана задень до начала Отечественной войны, существенно осложнив мобилизацию в Средней Азии. Может быть они усмотрели в поведении императора намек на то, что непристойно цепляться всеми силами за мирскую власть?"
Через полтора месяца я выписался из больницы. Началась новая жизнь, появились новые заботы. И я постепенно стал забывать и Герасимова, и проблему Федора Кузьмича. Скоро я узнал, что Герасимов умер - а какой был бодрый, весь переполненный планами!
Прошло еще 10 лет. Как обычно, рубеж февраля-марта я проводил в Малеевке, в доме творчества писателей. Дни проходили однообразно и очень хорошо: завтрак, лыжи, обед, сон, кино - чаще всего скверное. Вечером прогуливался по Большому кругу с компанией знакомых, полузнакомых и незнакомых людей. В числе прочих я изредка совершал такой круг с неизвестным мне до этого человеком - кряжистым стариком Степаном Владимировичем. У него были необыкновенно густые сизые брови, из-под которых сверкали голубизной совершенно детские глаза. Он был старый моряк, участник гражданской войны, потом красный профессор; еще недавно читал в каком-то вузе курс политэкономии. На удивление хорошо знал русскую литературу. И вообще старик был занятный.
Как-то морозным вечером мы совершали с ним обычный круг, и вдруг Степан Владимирович спрашивает меня: "А что бы Вы, Иосиф Самойлович сказали, если бы я сообщил Вам, что вот так же ясно, как вижу Вас (в этот момент мы проходили под фонарем), я видел в полном параде графа Орлова Чесменского?" Я стал лениво соображать: граф Алексей Орлов, брат фаворита Екатерины Второй, умершей в 1796 году. Он, по-видимому, был моложе императрицы, но вряд ли он умер позже 1810 года..." "Я сказал бы Вам, что Вы обознались", - вежливо ответил я.
Засмеявшись, Степан Владимирович поведал мне удивительную историю. Как хорошо известно, во времена голода 1921 года был издан знаменитый ленинский декрет об изъятии церковных драгоценностей. Значительно менее известно, что в этом декрете был секретный пункт, предписывавший вскрывать могилы царской знати и вельмож на предмет изъятия из захоронений ценностей в фонд помощи голодающим. Мой собеседник - тогда молодой балтийский моряк - был в одной из таких "гробокопательных" команд, вскрывавшей на Псковщине, в родовом поместье графов Орловых их фамильный склеп. И вот, когда вскрыли гробницу, перед изумленной, занятой этим кощунственным делом командой предстал совершенно нетронутый тлением, облаченный в парадные одежды граф. Особенных сокровищ там не нашли, а графа выбросили в канаву. "К вечеру он стал быстро чернеть", - вспоминал Степан Владимирович.
Но я его уже больше не слушал. "Так вот оно в чем дело! - думал я. - Так вот почему Михаилу Михайловичу не разрешили вскрывать царскую гробницу в соборе Петропавловской крепости! Там просто сейчас ничего нет - совсем, как в склепе графа Орлова!" И я по ассоциации вспомнил парижское аббатство Сен Дени, где похоронены все короли Франции от Каролингов до Бурбонов. И на всех надгробиях у мраморных королев и королей были отбиты носы. Это следы "работы" санкюлотов, ворвавшихся в аббатство в августе 1792 года.
Долго я тогда ходил среди покалеченных мраморных властелинов Франции. Когда я из мрака аббатства вышел на освещенную ярким солнцем площадь, первое, что я увидел, была дощечка с названием улицы, вливавшейся в площадь. На дощечке была надпись: "Rue Vladimir Illitch". Сен Дени - эта старая парижская окраина - издавна образует часть так называемого "Красного пояса Парижа".
УКРЕПИ И НАСТАВЬ...
Мне было совсем худо. Похоже на то, что я умирал. 5-го ноября мой сын Женя привез меня в хорошо знакомую академическую больницу, что на улице Ляпунова, с обширнейшим инфарктом миокарда. Это был второй инфаркт, и он вполне мог оказаться последним. Одетый в осеннее пальто, я лежал в холодном помещении приемного покоя больницы на каком-то устройстве, смахивающем на катафалк. Дежурная сестра не торопилась меня госпитализировать - она была занята оформлением какого-то немолодого пациента, у которого вся физиономия была покрыта синяками и ссадинами. В ожидании своей очереди я попросил у стоящего рядом очень мрачного Жени газету, которую он, как я помнил, вынул из почтового ящика, прежде чем сесть со мной в машину скорой помощи. Почему-то я был очень спокоен. В газете сразу же бросилось в глаза траурное объявление: Союз писателей и прочие учреждения и организации с глубоким прискорбием извещали о кончине Всеволода Кочетова. Совершенно неожиданно я стал громко хохотать. Все присутствующие с испугом уставились на меня, а я продолжал смеяться. Мысль о том, что я могу умереть практически одновременно с этим типом, показалась мне почему-то невыразимо смешной. Как я уже говорил, в последующие часы моя жизнь висела на волоске, а та положительная эмоция, которую я получил от траурного объявления, по-видимому, склонила чашу весов в сторону моего выживания... Этот пример показывает, как сложна и вместе с тем ничтожна цепь событий, обеспечивающая существование нашего "я".
Еще три недели я чувствовал себя очень скверно. Особенностью инфаркта является утрата ощущения надежности систем, функционирование которых есть синоним жизни. Очень ясно сознаешь, что в любую секунду, "без предупреждения", машина может остановиться. Сознание того, что эта машина - ты сам, придает этому ощущению непередаваемую окраску.
Лежа в своей отдельной палате, я стал постепенно устанавливать контакты с внешним миром через посредство моего маленького приемника "Сони". Я по нескольку часов в день слушал разного рода вражьи голоса. Эти голоса очень много внимания уделяли тогда личности Андрея Дмитриевича Сахарова и его супруги, давно известной мне под именем "Люся", хотя по паспорту ее имя было Елена. Ее все время тягал на допрос прокурор тов.Маляров. Каждый день академическая чета сообщала иностранным журналистам все перипетии своих сложных отношений с властью, так что я был в курсе дела.
Как-то, прослушав очередную порцию подобного рода новостей, я забылся в полудремоте. Когда я очнулся по причине какого-то шума, я понял, что я уже не на этом свете. Судите сами, что же я мог подумать другое: в пустой палате рядом с моей койкой стояли собственной персоной академик Сахаров и его супруга! Когда до меня наконец дошло, что это не наваждение, я, естественно, обрадовался, увидев давно мне знакомую чету. Тут же выяснилась и причина их появления в академической больнице. Это была неплохая идея - спастись от тов.Малярова в означенной больнице. И вот вчера, в пятницу вечером, они, как снег на голову, свалились на дежурного в приемном покое. Этого дежурного можно было, конечно, пожалеть. Ему надо было решать непростую задачу. В конце концов, после консультации с больничным начальством было принято соломоново решение: академика - в отдельную палату-люкс (никуда не денешься - закон есть закон!), а его жену определить в общую палату! Возмущенные этим произволом, супруги пришли ко мне (они каким-то образом знали, что я в больнице) как к "старожилу этих мест" дабы посоветоваться, как с этим безобразием бороться. "Только не надо устраивать пресс-конференцию, - сказал я. - В выходные дни тут никакого начальства нет. Потерпите еще два дня - и в понедельник вас воссоединят". Так оно и вышло.
Начался новый, очень яркий этап моей больничной жизни. В спешке бегства от тов.Малярова супруги, подобно древним иудеям, бежавшим из плена египетского, забыли одну важную вещь. Если упомянутые евреи забыли дрожжи, то академическая чета забыла транзисторный приемник. По этой причине каждый вечер после ужина Андрей Дмитриевич либо один, либо вместе с женой приходил ко мне в палату слушать всякого рода голоса. Трогательно было смотреть на них, когда они, сидя у моей постели и слушая радио, все время держали друг друга за руку. Даже молодожены так не сидят... Забавно, конечно, было слушать с ними вместе по "Би-Би-Си", что, мол, академика Сахарова насильно доставили в больницу и московская прогрессивная общественность этим обстоятельством серьезно обеспокоена...
Моя больничная жизнь по причине регулярных визитов Андрея и Люси значительно осложнилась. Сразу вдруг резко увеличилось количество посещений палаты разного рода гостями. Многих из них я до этого не видел долгие годы. Визиты были преимущественно вечерние - каким-то образом они пронюхали время посещения моей палаты знаменитой супружеской парой. Частенько, когда мы вечерами слушали радио, неожиданно приоткрывалась дверь и оттуда высовывалась какая-нибудь совершенно незнакомая и весьма несимпатичная физиономия. Гости рассказывали мне, что в ожидании прихода ко мне Сахаровых по всему коридору сидели ходячие больные - основной контингент академической больницы. Задолго до того, как академик и его супруга проследуют по коридору моего отделения ко мне в палату, этот контингент занимал места получше (приходили со своими стульями) и терпеливо ждал "явления", благо времени у них было достаточно. В результате такого насыщенного яркими впечатлениями образа жизни во время вечерних обходов мое кровяное давление подскакивало на 20 пунктов.
Несмотря на все эти сложности, ежевечерние беседы с одним из самых замечательных людей нашего времени доставляли мне огромное наслаждение. Они дали мне очень много и позволили лучше понять моего удивительного собеседника. Мы много говорили о науке, об этике ученого, о "климате" научных исследований. Запомнил его замечательную сентенцию: "Вы, астрономы, счастливые люди: у вас еще сохранилась поэзия фактов!" Как это верно сказано! И как глубоко надо понимать дух в сущности далекой от его собственных интересов области знания, чтобы дать такую оценку ситуации! И невольно вспоминается нелепое и вздорное определение астрономии как "патологической науки", принадлежащее высоко одаренному, но очень узкому, обделенному настоящим воображением Ландау.
Я был поражен щепетильной объективностью и беспредельной доброжелательностью Андрея Дмитриевича в его высказываниях о своих коллегах - крупных физиках. Иногда меня это даже раздражало, как, например, в случае с Н.Н.Боголюбовым, которого он ставил в один ряд с Ландау, невзирая, в частности, на мерзкие стороны характера непомерно властолюбивого нынешнего директора Дубны. Доброта, доброжелательность и строгая объективность Сахарова особенно ярко выступали во время этих бесед.
Мы разговаривали, конечно, не только о науке. Как-то я спросил у Андрея:
- Веришь ли ты, что можешь чего-нибудь добиться своей общественной деятельностью в этой стране?
Не раздумывая, он ответил:
- Нет.
- Так почему же ты так ведешь себя?
- Иначе не могу! - отрезал он.
Вообще сочетание несгибаемой твердости и какой-то детской непосредственности, доброты и даже наивности - отличительные черты его характера. Как-то я спросил у него, читал ли он когда-нибудь программу российской партии конституционных демократов (к которым давно уже прилипла унизительная кличка "кадеты"). Он ответил, что не читал.
- По-моему, эта программа очень похожа на твою, а кое в чем даже ее перекрывает. Однако в условиях русской действительности ничего у этих кадетов не вышло. Вместо многочисленных обещанных ими свобод Ленин пообещал мужику землицы - результаты известны.
- Теперь другие времена, - кратко ответил Андрей.
Изредка он делился со мной воспоминаниями об ушедших людях и о свершенных делах. Из всех его рассказов наиболее сильное впечатление на меня произвела одна известная некоторым физикам старшего поколения история, которую до этого я слышал из вторых рук. Это случилось летом 1953 года. На далеком от Москвы полигоне было взорвано первое термоядерное устройство - за несколько месяцев до аналогичного американского "эксперимента". Можно себе представить восторг, гордость и энтузиазм участников грандиозного свершения. По старой традиции срочно был организован роскошный банкет на уровне ученых и военных, обеспечивавших организацию работ. Государственная комиссия еще официально не приняла будущую водородную бомбу.
За большим банкетным столом всеобщее внимание привлекали два героя торжества: Митрофан Иванович Неделин - генерал, главный начальник на объекте, признанный тамада, и молодой физик, внесший решающий вклад в осуществление эксперимента, Андрей Дмитриевич Сахаров. Он тогда еще не был даже доктором наук (по причине недосуга), но к концу того далекого от нас 1953 года будет академиком. В тот летний вечер Андрей был на положении именинника.
Банкет начался, и тамада предоставил первое слово имениннику. Тот поднялся и сказал: "Я поднимаю свой бокал за то, чтобы это грозное явление природы, которое мы наблюдали несколько дней тому назад, никогда не было применено во вред человечеству!" Его тут же перебил тамада (имеет право!) и в балаганно-ернической манере стал рассказывать сидящим за столом старую русскую солдатскую байку о том, как некий священник (проще говоря, поп), отходя ко сну, стоит перед находящейся в опочивальне иконой божьей матери, между тем как уже легшая в постель попадья в нетерпеливом ожидании блаженного мгновения томится под одеялом. "Пресвятая богородица, царица небесная, - молится поп, - укрепи и наставь..." Его молитву нетерпеливо перебивает попадья: "Батюшка, проси только, чтоб укрепила, а уж наставлю я сама!.."
"Какой же умный человек этот Митрофан Иванович! Простой, грубый солдат, а как четко он объяснил мне взаимоотношения науки и государства! По молодости и глупости я даже не сразу его понял..." Эти слова Андрей Дмитриевич говорил мне почти ровно 20 лет спустя после описываемых событий в больнице Академии наук. А Главный маршал артиллерии и Главнокомандующий ракетными войсками стратегического назначения Митрофан Иванович Неделин в 1960 году трагически погиб при испытании новой ракетной системы.
Уже почти выздоровев, "под занавес" я заболел в больнице сывороточным гепатитом. Меня срочно эвакуировали в бокс инфекционного отделения Боткинской больницы. Сахаров долго и безуспешно искал меня - ему так и не сказали, куда я девался.
АНТИМАТЕРИЯ
Зазвонил телефон. Незнакомый женский голос сказал: "С Вами будет говорить Мстислав Всеволодович". Дело было в 1962 году - кажется, в декабре - помню, дни были короткие. Никогда до этого президент Академии и Главный теоретик космонавтики не баловал меня своим вниманием - отношения были сугубо "односторонние". Что-то, значит, случилось экстраординарное.
"Так вот, Иосиф Самуилович, - раздался тихий, брюзгливый, хорошо мне знакомый голос, - чем говорить в кулуарах всякие гадости о Борисе Павловиче, поехали бы к нему в Ленинград и изучили бы его работы на месте, т.е. на Физтехе. Вы поедете "Стрелой" сегодня. С Борисом Павловичем я уже договорился. Вас встретят. И, пожалуйста, разговаривайте там вежливо - представьте себе, что Вы беседуете со своим иностранным коллегой. Ясно?" Я только ошалело задал Келдышу идиотский вопрос: "А кто же будет платить за командировку?" Я тогда не работал в системе Академии наук. "Что?" - с омерзением, смешанным с удивлением произнес Президент. "Простите, глупость сказал. Сегодня же еду". Раздались короткие телефонные гудки.
Это он неплохо поддел меня с иностранным коллегой - что называется, ударил меня "между рогашвили", как выражался когда-то студент-фронтовик Сима Миттельман. Звонку Президента предшествовало поразившее меня событие. Я получил через первый отдел предписание явиться в определенный час в президиум Академии наук в кабинет Президента, дабы присутствовать на некоем совещании, о характере которого не было сказано ни единого слова. Значит, особо секретное дело должно обсуждаться. Я тогда с большим азартом занимался космическими делами и частенько заседал в Межведомственном совете, где председателем был Мстислав Всеволодович. Заседания проходили у него в кабинете на Миусах. "Но почему на этот раз заседание будет в президиуме?" - недоумевал я.
Весьма заинтригованный, я прибыл туда минут за 10 до начала. Первое, что меня поразило - это совершенно незнакомые мне люди, которых я до этого никогда не видел. Попадались, конечно, и знакомые лица - помню, в углу сидел Амбарцумян, за время заседания не проронивший ни слова. Кажется, был еще и Капица. Из незнакомых персон меня поразил грузный, пожилой человек с абсолютно голым черепом, необыкновенно похожий на Фантомаса, - будущий президент Академии Александров. Однако центральное место в этом небольшом, сугубо "элитарном" сборище занимал энергичный, тоже совершенно лысый мужчина средних лет, отдававший своим помощникам какие-то приказания. Сразу было видно, что этот незнакомый мне человек привык к власти. Кроме того бросалось в глаза, что он был на самой короткой ноге с высшим начальством. На стенах кабинета Келдыша сотрудники незнакомца развешивали большие листы ватмана, на которых тушью были изображены какие-то непонятные мне графики.
Президент открыл собрание, и я сразу же почувствовал себя не в своей тарелке, ибо только я один абсолютно не понимал происходящего - остальные были в курсе дела. Слово было предоставлено Борису Павловичу - так звали важного незнакомца. Впрочем, незнакомцем он был только для меня, чужака и явно случайного человека в этой комнате. Все его знали настолько хорошо, что ни разу его фамилия не произносилась.
Борис Павлович тот час же приступил к делу, суть которого я понял далеко не сразу. Он напомнил присутствующим, что два года тому назад было принято правительственное Постановление, обеспечивающее проведение ленинградским Физтехом особо секретных работ важнейшего государственного значения. За это время была проделана большая работа и получены весьма обнадеживающие результаты. Поэтому он просит высокое собрание одобрить проделанную работу, продлить срок Постановления и, соответственно, выделить для этих работ еще несколько миллионов рублей. Когда докладчик очень кратко излагал полученные результаты, он довольно туманно пояснял висевшие на стенах графики. Это дало мне возможность постепенно понять смысл проводимых на Физтехе работ. Когда этот смысл, наконец, дошел до меня, я едва не упал со стула. Первое желание было дико расхохотаться. С немалым трудом подавив смех, я стал накаляться. Оглянувшись кругом, я увидел очень важные лица пожилых, обремененных высокими чинами людей. Единственный, не считая меня, астроном Амбарцумян сидел и, подобно китайскому болванчику, ритмично качал головой. На миг мне показалось, что это какой-то дурной сон или я сошел с ума.
И действительно, было от чего астроному сойти с ума. Борис Павлович, как нечто само собой разумеющееся, утверждал, что астрономы уже давно и окончательно запутались в вопросе о происхождении комет и метеоров. Они (астрономы), будучи невежественными в современной ядерной физике, не понимают, что на самом деле кометы и продукты их распада (т.е. метеорные потоки) состоят из антивещества. Попадая в земную атмосферу, крупицы антивещества там аннигилируют и тем самым порождают гамма-кванты. Вот эти атмосферные вспышки гамма-излучения, якобы совпадающие с попаданием в атмосферу отдельных метеоров, и наблюдали (совершенно секретно!) во исполнение правительственного Постановления сотрудники Физтеха! Что и говорить, работа была поставлена с огромным размахом. Пришлось заводить свою радарную службу наблюдения метеоров, организовывать полеты специально оснащенных самолетов-лабораторий и многое, многое другое. Одновременно по этой тематике работало до сотни человек. Корни моего возмущения можно понять, если я скажу, что на всю метеорную астрономию в нашей стране тратилось в несколько сот раз меньше материальных средств, чем на эту более чем странную затею! И потом - какой тон позволил себе этот чиновник, дремучий невежда, по отношению к астрономам! Хорош гусь и этот Амбарцумян - уж он=то знает, что на Физтехе занимаются бредом, а молчит! Не хочет, видать, портить отношения с важными персонами и молчит! Господи, куда же я попал?
Собрание длилось недолго - не больше 30 минут. Деятельность Физтеха одобрили, деньги выделили, докладчика весьма хвалили. Мне подымать шум на таком фоне было просто немыслимо. Когда стали расходиться, я спросил знакомого работника президиума молодого Володю Минина: "А кто он, собственно говоря, такой, этот Борис Павлович?" "Как кто? Это директор Физтеха академик Константинов!" Эта фамилия была для меня, что звук пустой - я такого физика просто не знал. Тут я дал волю своим долго сдерживаемым чувствам и в самой популярной форме, усвоенной мною в юности, когда я работал десятником на строительстве БАМа, объяснил Минину, что я думаю об этой "особо важной" теме, о товарище Константинове, об идиотах, которые участвовали в этом балагане и кое-что еще. Объяснения давались довольно громко в "предбаннике" кабинета президента и, несомненно, были услышаны не одним Володей. А через несколько дней мне позвонил президент.
Получив приказ Келдыша, я понял, что влип в малоприятную историю. Ехать в Ленинград, в чужой, враждебный институт, естественно, не хотелось. Тем более, что метеорами и кометами никогда в жизни я не занимался. "А там, у Константинова, - думал я, - в лучшем в стране физическом институте как-нибудь уж есть люди, в метеорном деле разбирающиеся получше, чем я - полный дилетант. Но ведь истина - то, что называется "истина в последней инстанции" - на моей стороне! Ведь то, что там делается, - полный горячечный бред! И неужто я не выведу их на чистую воду? Грош мне цена тогда. Значит - в бой!" Оставшиеся несколько часов до отъезда в Ленинград я потратил на штудирование популярной брошюры о метеорах, написанной канадским специалистом этого дела Милманом. Вся брошюра - 35 страниц, как раз то, что надо для понимания сути дела.
Было еще темно, когда на Московском вокзале меня встретили два незнакомых сотрудника Физтеха, усадили в машину и повезли на Лесной. В своем кабинете, увешанном теми же самыми графиками, что висели за несколько дней до этого в президиуме Академии, меня уже ожидал Борис Павлович. На стульях вдоль стен сидела дюжина незнакомых мне людей - его ближайших сотрудников, искателей антиматерии в земной атмосфере. Встретили меня с холодной вежливостью.
С места в карьер я перешел в решительное наступление, взял инициативу в свои руки и больше ее не выпускал. Даже теперь, спустя более чем 20 лет, я с удивлением вспоминаю об этой баталии. Сражался так, как крейсер "Варяг" у Чемульпо, и должен сказать, со значительно большим успехом. Во всяком случае, не следовал печальной традиции русского флота - доблестно открывать кингстоны. Сражение развивалось приблизительно по следующему сценарию.
Вначале, демонстрируя эрудицию, почерпнутую у Милмана, я очень доходчиво объяснил им, что астрономы - отнюдь не такие лопухи, как их пытается изобразить Борис Павлович, и метеорно-кометном деле кое-что понимают. Кстати, тут выяснилось, что я зря боялся их эрудиции в этом самом деле - как и у подавляющего большинства физиков, их знания в астрономии были вполне примитивными. Милмановская компиляция была для них просто откровением. Само собой разумеется, что из тактических соображений источника своей эрудиции в кометно-метеорном деле я не открывал...
После этой вводной части я нанес удар, который мне представлялся сокрушительным. Я назвал количество ежесуточно выпадающего на землю метеорного вещества (500 тонн), умножил его на квадрат скорости света и четко показал, что если считать это вещество антивеществом, то мощность облучения нашего бедного шарика аннигиляционным гамма-излучением была бы эквивалентна ежесуточным взрывам многих сотен миллионов мегатонных водородных бомб. "Я не буду вам объяснять, что это значит - это ведь, кажется, по вашей части?" - нахально закончил я.
Казалось бы - все. Но не тут-то было! Изловчившись, Борис Павлович парировал: "Ваша оценка массы основана на производимом метеорами оптическом эффекте и в предположении, что они состоят из вещества. Но я считаю, что они состоят из антивещества, а в этом случае для производства такого же количества вспышек нужно неизмеримо меньше материала!" "Соображает начальничек", - подумал я. Мне сразу стало легче - я ведь колебался в оценке директора Физтеха - одержимый или мошенник? Я всегда предпочитал одержимых, к числу которых, как мне стало совершенно ясно, принадлежал Константинов. Поняв это, я долбанул его второй раз: "Но, Борис Павлович, имеются многие тысячи метеорных спектров. По ним можно буквально сосчитать количество падающих на Землю метеорных атомов (я, конечно, преувеличивал, но в принципе был абсолютно прав). Эти расчеты дают примерно то же самое количество массы для падающего на Землю метеорного материала, что и по световым вспышкам. Вам не надо доказывать, что спектр антиатомов абсолютно такой же, как у обычных атомов?"
О, да, это они понимали! Удар был слишком силен, и в рядах противника наступило замешательство. По лицам сотрудничков Б.П. я понял, что для них уже все стало ясно - все-таки они были первоклассные физики. Больше они уже ни слова не вякнули. Но не таков был Борис Павлович! Немного оправившись от нокдауна, он стал ловчить: "Видите ли, я вовсе не считаю, что все метеоры состоят из антивещества. Например, спорадические метеоры вполне могут состоять из обычного вещества. Я полагаю, что только метеоры - продукты распада комет состоят из антивещества. Вы же не можете по спектру сказать, какой это был метеор - спорадический или кометный?" Вот тут-то мне пригодился Милман! "Именно могу! - сказал я, торжествуя полную победу. - Метеорный спектр определяется относительной скоростью, с которой происходит столкновение соответствующего потока с атмосферой. Спектры "догоняющих" метеорных потоков имеют несравненно менее высокое возбуждение, чем "встречных", так как их относительные скорости весьма отличаются. Специалист сразу же отличит спектр метеора, принадлежащего какому-нибудь потоку Драконид, от метеора из потока, скажем, Леонид. Излишне напоминать Вам, что метеорные потоки имеют кометное происхождение!" Победа была полная. Время было уже далеко за полдень. Б.П. отпустил сотрудников. Меня тошнило от голода - во рту со вчерашнего вечера маковой росинки не было, о чем я прямо и сказал хозяину. "Сейчас организуем". Секретарша принесла чай и какие-то приторно-сладкие пирожные. За чаем Б.П. продолжал почти бессвязно долдонить свою бредятину - ведь он был фанатик. Я же, смертельно усталый, мечтал о хорошем куске мяса и молчал. Расстались очень мило. Поехал на Московский вокзал (вернее, меня отвез туда шофер директора), где в полудремоте долго ждал поезда. В Москве никто не просил у меня отчета о поездке. Конечно, за командировку тоже никто не заплатил...
Эта история впервые заставила меня серьезно задуматься о путях развития и о судьбах нашей науки. Мне стало очень грустно. То есть умом я, конечно, понимал, какие безобразия у нас зачастую происходят. В случае с "антиматерией" судьба бросила меня, что называется, в самую гущу наших "великих проектов". В этом случае, как и в ряде других, все решала власть дико некомпетентных чиновников.
А Борис Павлович Константинов вскоре стал первым вице-президентом нашей Академии, н оставляя директорства ленинградским Физтехом. Он был, ей-богу, совсем неплохим человеком и вполне квалифицированным физиком-акустиком. В свое время он защитил докторскую диссертацию на тему: "Теория деревянных духовых инструментов". Однако главная его заслуга - весомый вклад в создание ядерной мощи нашей страны. Науку Борис Павлович любил - конечно, в меру своего понимания. А что касается антиматерии - может быть, по-человечески его даже можно было понять - очень хотел прославить свое имя в науке, ведь ничего же настоящего так и не сделал. И не случайно, что он часто повторял: "Настоящий физик - это тот, чье имя можно прочесть в школьных учебниках". Большинство его коллег находились и находятся примерно в таком же положении. Легализацию своих "антиматерийных" исследований Константинов пробил прямо через Хрущева, которого охмурил военно-прикладным аспектом этой чудовищной идеи. Говорят, что к тому времени относится фраза Никиты: "Имперьялисты пужают нас нейтронной бомбой... А у наших ученых в портфелях есть кое-что и получше..." И опять-таки не случайно Б.П. часто рекомендовал своим коллегам никогда не отказываться от договорной тематики прикладного характера, ссылаясь на известную историю с Ходжой Насреддином. Человек кипучей энергии, Б.П. сжигал себя на малопродуктивной организационной работе и преждевременно скончался в 1969 году, когда ему было 59 лет.
А на развалинах группы, искавшей антиматерию, возник на Физтехе сильный астрофизический отдел, где есть несколько толковых молодых людей и выполнен ряд важный исследований, в том числе экспериментальных. Так что нет худа без добра...
Перед зданием Физтеха, внутри уютного дворика на довольно высоком постаменте установлен бюст Бориса Павловича. Рядом доска, на которой надпись: "Здесь с 1927 по 1969 год работал выдающийся русский физик Борис Павлович Константинов". Когда я бываю на Физтехе, я всегда останавливаюсь перед этим бюстом и вспоминаю тот далекий зимний день 1962 года. Неподалеку стоит бюст основателя Физтеха Абрама Федоровича Иоффе. Никакой мемориальной доски там нет. А вот около третьего бюста - Курчатова - такая доска есть. На ней много лет красовалась надпись, что де здесь работал выдающийся советский физик. В прошлом году слово "советский" переделали на "русский". Полагаю, что это случилось после моих язвительных комментариев по поводу столь странной иерархии эпитафий...
ИСТОРИЯ ОДНОЙ НЕНАВИСТИ
В хорошо известный всем астрономам конференц-зал Астрономического института имени Штернберга в начале мая 1971 года, быстро оглядываясь, вошел Валерьян Иванович. Был какой-то занудный ученый совет. Вряд ли, однако, это мероприятие было причиной появления в зале такого редкого гостя, каким был профессор Красовский, ведавший в Институте физики атмосферы ее самыми верхними слоями. Он явно кого-то искал. Через несколько секунд выяснилось, что искал он меня. Он сел в пустое, соседнее с моим кресло и темпераментно прошептал в мое ухо: "Наконец-то я узнал, кто он такой!" "Кто это он" - спросил я. "Как кто? Прохвостиков!" - Валерьян Иванович, конечно, имел в виду своего заклятого врага профессора Ивана Андреевича Хвостикова. "Бога бы побоялись, - сказал я, - ведь Вы же все-таки сын священника. Сколько уже лет прошло, как умер Иван Андреевич, а Вы все еще его грызете!" Валерьян Иванович досадливо отмахнулся: "Вот еще... А я все-таки узнал, кто он такой".
Здесь я должен сделать отступление в своем рассказе. Судьба столкнула меня со столь незаурядной личностью, какой, несомненно, является Валерьян Иванович, очень давно, еще в 1949 году. Симеизская обсерватория лета 1949 года была аномально богата яркими личностями. Чего, например, стоил Николай Александрович Козырев, реликт довоенной Пулковской обсерватории, фактически уничтоженной репрессиями 1937 года. И, конечно, сердцами и умами астрономической молодежи (а я был тогда на 35 лет моложе...) владел незабвенный Григорий Абрамович Шайн. Валерьян Иванович не был астрономом. Он тогда работал в некоем закрытом "почтовом ящике" и приехал на обсерваторию внедрять новые, высокочувствительные приемники инфракрасного излучения - электронно-оптические преобразователи (ЭОПы). Дело это было окутано строжайшей секретностью - Валерьяна Ивановича сопровождали два довольно мрачных типа, которых мы, молодежь, почему-то называли "жеребцы Красовского".
Работа Валерьяна Ивановича оказалась чрезвычайно успешной, особенно в части изучения свечения ночного неба, в спектре которого в ближней инфракрасной области им были открыты ярчайшие полосы излучения. На этой почве между мною и В.И. произошел весьма острый конфликт. Не будучи искушен(во всяком случае, тогда) в теоретической спектроскопии, он отождествил открытые им полосы с запрещенными электронными переходами молекулы кислорода О2, между тем как я буквально "сходу"отождествил эти полосы с вращательно-колебательными переходами молекулы гидроксила ОН. Ситуация создалась острейшая, тем более, что все это случилось во время Всесоюзной конференции по спектроскопии в Симеизе.
Дело доходило до попытки применить против меня такой сильный и испытанный "полемический" прием, как обвинение в разглашении государственной тайны. Все это я узнал много позже, а тогда я и не подозревал, на краю какой бездны я прыгаю, подобно птичке божьей. А все "разглашение" сводилось к тому, что я показал аспиранту, как работает ЭОП. В попытке уничтожить меня с помощью недозволенного (в нормальном обществе и в нормальное время) приема ведущая роль принадлежала тогдашнему зам.директора, а нынешнему директору Крымской обсерватории А.Б.Северному, кстати, за год до этого пригласившему меня на эту обсерваторию работать. От неминуемой гибели (дело-то происходило в 1949 году) меня спас, как я узнал много лет спустя, Григорий Абрамович Шайн.
Прошло несколько лет. Отождествление инфракрасного свечения ночного неба с вращательно-колебательными линиями гидроксила стало общепризнанным. Валерьян Иванович, к этому времени вырвавшийся из своего "ящика"и ставший сотрудником Института физики атмосферы, полностью признал "гидроксильную" теорию и немало способствовал ее торжеству, получив с помощью ЭОПов превосходные инфракрасные спектры ночного неба, на которых видна вращательная структура полос ОН. От старого конфликта ничего не осталось, и между нами установились ничем не омраченные до сих пор дружеские отношения. Валерьян Иванович пригласил меня работать на полставки в Институт физики атмосферы, где он только что стал заведовать отделом верхней атмосферы.
Последнему обстоятельству предшествовали весьма драматические события. Заведующим отделом до Красовского был довольно хорошо тогда известный Иван Андреевич Хвостиков, который, кстати, и пригласил к себе работать Валерьяна Ивановича. Очень скоро, однако, отношения между ними осложнились.
Трудно представить себе две более несходные человеческие судьбы и два полярно различных характера, чем у Валерьяна Ивановича и Ивана Андреевича. Последнего с полным основанием можно было считать баловнем судьбы. Исключительно представительная, благородная осанка, красивая внешность, приятная "джентльменская" манера разговаривать. Жизнь расстилалась перед ним ковровой дорожкой. Говорили, что он в каком-то родстве с Сергеем Ивановичем Вавиловым. Последнее обстоятельство, конечно, весьма благоприятно отражалось на карьере Ивана Андреевича. Конечно, член партии, конечно, на хорошем счету у начальства. Да и сам "с младых ногтей" был начальником. Короче говоря, образцовый герой для соцреалистического романа о передовом ученом.
Совсем иначе складывалась жизнь у Валерьяна Ивановича. Прежде всего - и это покалечило ему всю первую половину жизни - он был сыном провинциального священника. Молодежь сейчас уже этого не понимает, но в двадцатых годах быть сыном священника в нашей стране было, может быть хуже, тяжелее, чем в наше время быть евреем. Где-то в середине двадцатых годов отца Красовского репрессировали, и большая, дружная семья была развеяна ветром. Валерка Красовский стал человеком, скрывающим свое социальное происхождение. О поступлении в ВУЗ не могло быть и речи. Прежде всего необходимо было как можно дальше удрать от родных льговских мест, и юноша едет в не совсем еще советизированную Среднюю Азию - без профессии, без денег - короче говоря, без средств к существованию. Голодный, бродит он по обильному и экзотическому Чарджуйскому базару и натыкается на спившегося фельдшера, пользующего прямо на базаре туземное население. Наиболее распространенная болезнь - бытовой сифилис, и шарлатан-фельдшер в своем "медпункте" - грязной палатке - прямо на базаре лечит несчастных азиатов... электрофорезом. Для этой цели ему служит самодельный элемент Гренэ. Успех у лекаря большой: по азиатским понятиям чем больнее средство, тем оно действеннее. Смышленый русский паренек устроился у этого фельдшера ассистентом, чем немало способствовал процветанию медицинского бизнеса предприимчивого лекаря. Дело даже дошло до того, что последний командировал Валерку в Москву за какими-то нужными для дела белыми мышами. Любопытная деталь: мальчишка получал этих мышей в старом здании мединститута, что около зоопарка, где через 30 лет он будет заведовать отделом академического института. Я полагаю, что для будущего историка советской электроники начала научной карьеры В.И.Красовского представляет несомненный интерес.
После Средней Азии был Ленинград, где В.И. работал лаборантом на Физтехе. Снизу, "из подполья", скрывавший свое социальное происхождение сын священника мог только наблюдать своих более счастливых ровесников, через десятилетия ставших корифеями отечественной физики. Он так и не получил высшего образования. Потом работал в промышленности, в "почтовых ящиках". В войну незаурядные экспериментальные способности В.И. нашли себе должное применение, но это уже другой сюжет.
Итак, под крышей Института физики атмосферы в одном отделе встретились два полярно противоположных характера. Коллизия между ними представлялась если не неизбежной, то весьма вероятной. И она произошла! В это время (около 1950 года) Иван Андреевич с большой рекламой стал заниматься довольно эффективной тематикой - зондированием с помощью прожекторов серебристых облаков. Как известно, последние изредка наблюдаются на рекордно большой (для облаков) высоте в 80 км. Используемая для зондирования прожекторная установка находилась на загородной станции Института около Звенигорода.
На всю эту тему был наведен густой туман секретности. И вдруг стало известно, что Хвостиков по закрытой линии получил за эту работу Сталинскую премию, кажется, первой степени, причем единолично, без своих сотрудников; вернее, сотрудниц - И.А. всегда предпочитал работать с дамами. Старый армейский волк Валерьян Иванович, отлично представлявший себе возможности работавших на Звенигородской станции списанных военных прожекторов (с которыми он во время войны немало поработал - см. примечание на этой странице), сразу же понял, что ни о каком зондировании столь "высокой" цели, как серебристые облака, не может быть и речи. Тут был какой-то явный мухлеж! Проявив незаурядную хитрость, помноженную на настойчивость и крайнюю неприязнь к предполагаемому респектабельному мошеннику, Красовский тщательно изучил подлинные материалы наблюдений и "строго математически" изобличил Хвостикова в сознательной фальсификации и жульничестве. Особенно эффектно было доказательство мошенничества на основе фотографий (основной материал!), на которых были изображены размытые пятна - якобы отраженные серебристыми облаками прожекторные блики. Красовский доказал, что фотографировалась с помощью расфокусированной оптики с большими экспозициями... Полярная звезда! Доказательством этому были неполные круги, окружающие размытые пятна - треки околополярных звезд, которые и были отождествлены Валерьяном Ивановичем с помощью атласа Михайлова!
После бурного собрания злосчастный "лауреат" раскололся. Результаты были впечатляющими: Хвостиков был изгнан из института и лишен Сталинской премии (точнее "бляшки" - денежки возвращать не положено). Кажется, из партии его все-таки не исключили. И он исчез из моего поля зрения, прозябая в сточной канаве, именуемой "Институт научной информации". Насколько мне известно, Сталинской премии был лишен украинский академик Латышев и некий азербайджанский деятель по фамилии Гуссейнов, написавший монографию о Шамиле. Дело в том, что в процессе получения премии Шамиль успел превратиться из борца против царизма в агента английского империализма. Не выдержав поднявшейся травли, несчастный экс-лауреат повесился... Что касается Хвостикова, то через много лет он потихоньку стал оправляться от нанесенного ему сокрушительного удара, даже стал участвовать в каких-то комиссиях. Но тут его настиг рак, и он умер.
В нашей литературе, а также кино и телевидении довольно часто муссируются проблемы, касающиеся науки и ученых. Как правило, эти худосочные и лживые произведения дают совершенно искаженную и далекую от действительности картину взаимоотношений между работниками науки. На самом деле, благодаря специфическим условиям советской жизни, коллизии и конфликты между учеными чрезвычайно драматичны. Здесь в причудливый клубок переплетаются как академические, так и совсем не академические линии.
Тому наглядный пример - рассказанная выше история.
Но вернемся в конференц-зал Астрономического института. "Знаете ли Вы, кто отец Хвостикова?" - спросил меня сын священника и (правда, с большим трудом) выдержал многозначительную паузу. "Кто же?" - нехотя, из вежливости спросил я. "Великий князь Николай Константинович Романов, двоюродный дядя Николая Второго!" Я выразил тупое удивление. "А знаете ли Вы, - решил добить меня Валерьян Иванович, - что сын Хвостикова работает у Вас в отделе?" "Нет у меня Хвостикова", - вяло возразил я. "А его фамилия вовсе не Хвостиков, а Пащенко!" - торжествуя выдохнул В.И. Вот тут я, к полному удовольствию В.И., даже растерялся. Я очень хорошо и давно знал нашего инженера Мишу Пащенко. Бог ты мой, если В.И. прав, то... "Подождите меня здесь", - сказал я В.И. и пошел в 1-й отдел к незабвенной Вере Васильевне. "Я хочу ознакомиться с личным делом Пащенко", - сказал я удивленной заведующей 1-м отделом, до этого ничего подобного от меня не слыхавшей. Как заведующий отделом я имею право знакомиться с личным делом своего сотрудника. Быстро устанавливаю, что отец Михаила Ивановича Пащенко, Хвостиков Иван Андреевич, родился в Ташкенте в 1906 году. Пока все сходится. Когда я вернулся в конференц-зал к торжествующему В.И., меня пронзила простая мысль: "В отсутствии прямых наследников, убитых в подвале Ипатьевского дома в Екатеринбурге, Мишка вполне может претендовать на корону Российской империи! Во всяком случае, прав у него не меньше, чем у какой-то липовой Анастасии!"
Через две недели после разговора с В.И. я побывал на выездной сессии Академии наук в Ташкенте. Там я нашел старых ташкентцев, которые полностью подтвердили изыскания В.И. При этом выявились забавные подробности. Великий князь Николай был болен... клептоманией (не отсюда ли странный стиль научной работы его сына?). По этой причине пребывание его в столице империи стало просто невозможным (украл ожерелье у своей матушки и мог, в принципе, на дипломатическом приеме стащить какую-нибудь ценную безделушку у супруги иностранного дипломата). Поэтому его и отправили в Ташкент - по существу, это была почетная ссылка. Между прочим, Николай Константинович Романов был неплохой человек, много сделавший для благоустройства Ташкента и смягчения царивших там со времен "господ-ташкентцев" диких нравов. Старожилы всегда вспоминали его с благодарностью. Имел, впрочем, еще одну, кроме клептомании, слабость: обожал хорошеньких женщин. Кстати, Мишина бабушка была одной из первых красавиц Ташкента. И опять-таки удивительным образом эта черта характера великого князя проявилась и в его сыне: Иван Андреевич был весьма женолюбив, и подчас на этой почве с ним происходили крупные неприятности. Но что поделаешь - против генов не попрешь!
Переваривая ташкентскую информацию, я позабавился над смешной ситуацией, имевшей место несколько лет тому назад, в 1968-1969г.г. В это время Миша Пащенко довольно много времени провел во Франции (у нас там была совместная с французами работа). "Приятно, - думал я, - ходить по мосту Александра Третьего и ясно сознавать, что этот мост, довольно, впрочем, безвкусный, подарен славному городу Парижу твоим двоюродным прадедом". А еще Мише приходилось бывать в доме своего французского коллеги Леонида Вельяшева, чей отец - живой тогда! - старый казачий полковник. "Интересно, - думал я, - если бы старик знал, что у него в гостях праправнук Николая Первого - вытянулся бы ли он во фрунт?"
Через год после описываемых событий в плохоньком кафе "Березка", что в Черемушках, состоялся традиционный банкет нашего отдела, вернее, двух отделов - ГАИШ и ИКИ. Я пригласил танцевать немолодую даму - вдову Ивана Андреевича и мачеху Миши Пащенко, работавшую конструктором в моем отделе. Танцуя, я ошарашил ее абсолютно неожиданным вопросом: "А как Вы полагаете, у кого больше прав на корону Российской империи - у Ваших детей или у Миши Пащенко?" "Конечно, у моих детей!" - быстро ответила она.
АСТРОНОМИЯ И КИНО
Речь будет идти, конечно, не о применении кинотехники в астрономической науке, скажем, при исследовании динамики развития протуберанцев методом Лио. Просто я хочу поделиться воспоминаниями о своих многочисленных контактах с деятелями "важнейшего из всех искусств". По роду своей работы мне, в частности, приходилось давать консультации режиссерам как научно-популярных, так и "настоящих" фильмов, а также писать рецензии на некоторые сценарии.
Первое воспоминание о моей деятельности в этой области относится еще к 1946 году, когда я только начинал свою астрономическую карьеру и был молодым кандидатом наук. Уже не помню, как это получилось, но я консультировал одну довольно странную кинодаму по фамилии Нечволодова. Она написала сценарий научно-популярного фильма о солнечной активности, который мне надлежало выправить и привести хоть в какое-то соответствие с наукой. Сценарий был ужасен, и я с ним ужасно помучился, главным образом, по причине упорного сопротивления кинодамы. Я почему-то запомнил, что она никак не хотела называть протуберанцы своим именем. "Они же протубурансы!" - упрямо твердила дама, доводя неопытного консультанта до отчаяния. Не знаю, дошла ли эта короткометражка до экрана.
Лет через 17 после этого я, уже полумаститый деятель, консультируя какую-то дипломную стряпню выпускницы ВГИКа, уже вел себя как большой босс: потребовал у дипломницы, чтобы она организовала для моих сотрудников просмотр чаплиновской "Золотой лихорадки", По-видимому, девице организовать такой просмотр было далеко не просто: когда мы во ВГИКе, затаив дыхание, смотрели, как голодному верзиле-старателю бедняжка Чарли мерещился гигантским цыпленком, за дверью отчетливо слышались возмущенные голоса каких-то кинокомендантов, требующих очистить помещение для некоторой кинонадобности. Как там выкручивалась наша бедняжка-дипломница, я не знаю. Не знал я также, что являюсь свидетелем чрезвычайно редкого явления в мире кино: верности данному слову и чувства ответственности. У неизмеримо более маститых кинодеятелей я неоднократно наблюдал полное отсутствие этих драгоценных качеств...
Наиболее сильное киновпечатление у меня связано со вторым московским кинофестивалем, который проходил, если память мне не изменяет, летом 1963 года. Вся Москва была охвачена кинолихорадкой. Люди смотрели по 2-3 фильма в день. Достать - правдами и неправдами билет на какой-нибудь остродефицитный фильм считалось делом чести. Какими только путями не добывались эти билеты! Особенно трудно было достать билет на "Красную пустыню" Антониони, шедшую вне конкурса по закрытым кинозалам. Не помню уже, как я добыл входной билет на этот фильм в Дом Дружбы, где до этого я никогда не был. Моя гордость по поводу столь выдающегося спортивного достижения не поддавалась описанию. Я специально утром пришел в родной астрономический институт похвастаться этим билетом. Были у меня еще 2 билета на какие-то малодефицитные фильмы, которые демонстрировались в ЦДЛ. Насладившись завистью своих сотрудников, я поспешил на эти фильмы, которые начинались довольно рано. Между тем начало показа "Пустыни" было в 16 часов, почти через 3 часа после окончания программы в ЦДЛ.
Торопясь в ЦДЛ и спускаясь по деревянной институтской лестнице, я столкнулся со своим аспирантом Гаврилой Хромовым, здоровым малым с тогда еще не модной бородой и в шортах. Я его не видел почти месяц - он совершал свой первый вояж по Европе в качестве автотуриста (впрочем, водить машину он не умел). Гаврила приехал в Москву только вчера прямехонько из Финляндии. Галантно улыбнувшись, он попросил у меня 20 копеек взамен презента, который тут же протянул мне. Это была самая настоящая, отличного качества финка в кожаных ножнах. Тронутый, я сунул финку в боковой карман пиджака (портфеля у меня не было) и пригласил Гаврилу в ЦДЛ, благо у меня был лишний билет.
Помню, администрация Дома Герцена не хотела пускать бесштанного Гаврилу на просмотр. Однако каким-то образом эту непредвиденную трудность мы преодолели и какую-то полуавангардистскую киномуть посмотрели. По окончании просмотра вместо того, чтобы где-нибудь перекусить, я поспешил в Дом Дружбы, решив прийти туда заранее, дабы занять хоть какое-нибудь местечко на ступеньках лестницы или на чем-нибудь в этом роде. Ведь у меня был всего лишь входной билет! Мне следовало бы обратить внимание на то, с какой тщательностью два милиционера изучали мой бедный билет, прежде чем впустить меня в Дом Дружбы. Я это отнес за счет порядков в этом непривычном для меня заведении и, как показали дальнейшие события, ошибся... Зайдя в помещение, я быстро убедился в несостоятельности моей идеи - занять местечко в кинозале. Там шел более ранний сеанс той же "Красной пустыни". В этом довольно глупом положении я решил ждать целых полтора часа до начала моего сеанса - перспектива второго контакта с ретиво охраняющими помещение милиционерами меня почему-то не устраивала...
Потянулись долгие минуты ожидания. Попытка проникнуть в буфет успеха не имела. Тем временем зал, где я сидел в ожидании начала сеанса, стал быстро наполняться. Я невольно обратил внимание на специфический состав публики: очень много генералов и адмиралов, шикарно одетых женщин и явно выраженных "искусствоведов в штатском". Вдруг эта фешенебельная толпа заволновалась и сквозь частокол фигур я не столько увидел, сколько угадал некую персону в экзотических белых одеждах. Быстро сообразил, что это знатный гость, какой-то арабский король, шейх или, по крайней мере, министр. Волею случая я оказался в эпицентре дипломатического приема. По старой московской привычке я стал энергично работать локтями, проталкиваясь через толпу, дабы поближе разглядеть этого безусловно весьма прогрессивного далекого гостя. Ведь делать мне было абсолютно нечего! Я весьма преуспел в своем продвижении через толпу - сказался богатый опыт, приобретенный в московском городском транспорте - и довольно скоро достиг первого ряда в очень узком живом коридоре, образовавшемся вокруг важно шествующего обладателя бурнуса. И в этот момент я почувствовал, что в давке какой-то предмет выскочил из бокового кармана моего пиджака и стал, подчиняясь закону всемирного тяготения, скользить вдоль рубашки вниз. Это была выскочившая из ножен финка, гаврилин подарок, о которой я совершенно забыл! В последний момент, у нижней кромки пиджака я зажал обнаженное лезвие холодного оружия рукой и, скрючившись, задом выдавился из толпы. И только тут ко мне пришел страх. Я вдруг очень ясно понял, как бы я смотрелся с точки зрения "искусствоведов" да и просто непосредственно следовавшей за важным гостем охраны, если бы они увидели в моих окровавленных пальцах финский нож в полуметре от высокой персоны! Или если бы этот проклятый нож упал бы у ног араба из-под моего пиджака. Полагаю, что в лучшем случае они "за явную попытку инспирированного международным сионизмом террористического акта", жестоко избив, арестовали бы меня. А в худшем... В ожидании начала сеанса я пытался успокоить себя древним изречением из Талмуда: "Если ты думаешь о ничтожестве причин, приводящих к твоей гибели, подумай, что причины, приведшие к твоему рождению, не менее ничтожны..." Утешение было слабое. Содержания фильма "Красная пустыня" я, естественно, не помню.
Прошло еще около 10 лет, и судьба свела меня с киноявлением уже совсем другого порядка. Как-то раз мне позвонил мой хороший знакомый, довольно известный литературный критик Лазарь Лазарев (девичья фамилия - Шиндель) и в характерной для него, старого фронтовика, шутливо-спокойной манере сказал: "Слушай, пайщик (уважительно-вежливая форма обращения у части наших прогрессивных литераторов - сокращение более понятного обращения "Пайщик Одесского Церабкоопа"), надо выручать хорошего человека - Андрея Тарковского. Он написал сценарий и хочет ставить картину по Лемовскому "Солярису" - это ведь по твоей астрально-звездной части. Негодяи на Мосфильме пытаются его забодать. Возвысь свой голос и быстренько напиши положительную рецензию, что, мол, насчет звезд и прочего такого в этом роде там полный порядок!" Я нежно люблю умницу и настоящего человека Лазаря. Я также в восторге от творчества Тарковского (вдруг вспомнил лучшую рецензию на его "Андрея Рублева", подслушанную от сидевших в зале позади меня двух молоденьких девушек: "Такое впечатление, что на протяжении всего XV столетия лил дождь!"). Поэтому я сразу же согласился, несмотря на некоторую (впрочем, пустяковую) трудность: этот роман замечательного польского писателя я, увы, не читал. Впрочем, это не помешало мне через день после получения сценария написать на него существенно положительную рецензию. По-видимому, эта рецензия помогла, хотя, конечно, не была единственной причиной появления "Соляриса" на экране.
Года через полтора после этого Лазарь опять позвонил мне: "Слушай, Андрей отснял фильм, но его опять хотят забодать эти гады. Организуй, пожалуйста, своих астрономических пайщиков и приведи их на Мосфильм послезавтра в 12, там будет обсуждение фильма. Подбери солидных людей - надо произвести впечатление. Пропуска будут заказаны". Конечно, я опять бросился спасать незнакомого мне мастера экрана.
Стоял лютый мороз с обжигающим ветром. Непросто было собрать человек 15 "пайщиков" и привезти их общественным транспортом к проходной Мосфильма. В качестве "свадебного генерала" я уговорил ехать Якова Борисовича Зельдовича - академика и трижды героя. И тут вдруг случилась накладка: пропуска на нас не были заказаны, хотя накануне мне в институт звонила какая-то приближенная к Тарковскому особа и настойчиво нас приглашала, заверяя, что организационная часть обеспечена. Минут 15 толкались мы в холодной проходной. Тщетно я метался от окошка к окошку, пытаясь найти хоть какие-нибудь концы. Можно себе представить, как на меня смотрели мои коллеги! В отчаянии я шутя (хотя было не до шуток) попросил Якова Борисовича подойти к окошку и щегольнуть своими тремя золотыми звездами. "Ничего не выйдет. Подумают, что муляж!" - ответил Я.Б., обнаружив тонкое понимание специфики кино. Так и ушли мы ни с чем. Через несколько дней я узнал, что просмотр фильма Тарковского в последний момент был запрещен Комитетом Госкино, о чем нас не соизволили известить. Тарковский даже не извинился. Я вспоминал девчушку-дипломницу ВГИКа, о которой речь шла выше, - единственную из известных мне работников кино, с которой можно было иметь дело.
Прошло еще несколько месяцев, и мне стало известно, что в клубе МГУ так же, как в некоторых других местах, идет "Солярис". "Какая же свинья этот Тарковский! - подумал я. - Ведь мог бы пригласить меня на просмотр, который, очевидно, был..." Когда в клубе МГУ я смотрел "Солярис", меня огорошила надпись в титрах: "Консультант И.С.Шкловский". Вот это да! Такого уговора не было. Это ведь чистый бандитизм! Что же делать? Подать в суд, чтобы сняли с титров мою фамилию? Ничего не выйдет - у нас не принято. Гнев мой потихоньку остывал, а тут кто-то из моих друзей подсказал мне: "Ведь эти киношники очень богатый народ. Потребуй у них денег за консультацию!" Ну что ж - с паршивой овцы хоть шерсти клок - и я стал искать какие-то концы на Мосфильме. Не буду вдаваться в подробности. Скажу только, что все мои попытки найти упомянутые выше "концы", ведущие к финансовым сосцам этого почтенного учреждения, окончились полным крахом. В конце концов я на это дело плюнул.
Вообще в финансовом отношении мои контакты с миром киноискусства дали нулевой эффект. Вспоминается, например, история со сценарием братьев Стругацких - какая-то фантастическая бодяга. Был заключен совершенно официальный договор с Киевской студией. Я беседовал с одним из братьев, довольно добросовестно изучил сценарий, сделал ряд замечаний, написал и отправил в Киев развернутую рецензию. После этого последовало почти трехлетнее молчание. На мой запрос студия без всяких мотивировок сообщила мне, что, мол, фильм ставиться не будет, и, как говорится, - общий привет. Кстати, по закону полагается мне, кажется, 60% договорной суммы. В суд что ли на них подать? "Не корысти ради для", а из чисто корпоративных соображений: ведь если они так нагло обращаются со мной, все-таки человеком с именем, так что же эти бандиты вытворяют с молодыми? Вполне понятно поэтому, что когда года два тому назад в Астрономическом институте меня позвали к телефону и какой-то женский голос сказал мне, что это говорят из иностранного отдела Мосфильма, я ядовито засмеялся в трубку и в самой невежливой форме послал звонившую подальше. При этом я кратко, но энергично высказал ей свое мнение о кинодеятельности и кинодеятелях. "Но мы здесь причем? - резонно сказала мосфильмовская особа. - Я звоню Вам по очень важному делу: гостящий в Москве маэстро Антониони очень хочет побеседовать с Вами!" Я живо вспомнил эпизод с "Красной пустыней" и злосчастной финкой. Поэтому, когда киношница сказала мне, что маэстро Антониони хотел бы со мной побеседовать в своих апартаментах в гостинице "Советская" и что он послезавтра улетает из Москвы, я довольно грубо сказал ей, что, насколько я понял, синьор Антониони хочет встретиться со мной, я же отнюдь не жажду общаться с ним и поэтому в гостиницу не поеду. А если я очень нужен ему - пусть приезжает в Астрономический институт сегодня в 15 часов, т.е. через полтора часа, я его буду ждать до 15 час.15 мин. Киношница сбивчиво стала мне объяснять, что, мол, это нужно согласовать с маэстро и пр., а я повесил трубку.
Слышавшие этот разговор девицы-сотрудницы закудахтали: "Ах, как Вы разговариваете, ах, разве так можно!" "С этой публикой иначе нельзя, - отрезал я. - И вооще - отвяжитесь!" Девицы бросились в мой захламленный кабинет, где кроме моего стояло еще три стола. И вдобавок огромное, продавленное старое кресло. Они лихорадочно стали "наводить марафет", готовясь к приему знаменитости. "Отставить, - рявкнул я. - Мы его примем в стиле итальянского неореализма. Так сказать, под небом Сицилии!"
Ровно в 15 часов во двор института въехал кортеж роскошных машин. Маэстро приехал со своей киногруппой в сопровождении весьма малоквалифицированной переводчицы, от услуг которой я сразу же отказался. Антониони оказался очень симпатичным, немного грустным немолодым человеком, одетым с подчеркнутой простотой. По-английски он говорил примерно так же плохо, как и я, что, конечно, способствовало взаимному пониманию.
- Чем могу служить? - спросил я.
- Видите ли, я задумал поставить фильм-сказку. По ходу действия дети, играющие в городском дворе - настоящем каменном мешке, запускают воздушного змея, который улетает в Космос. Может ли это быть?
- Вы придумали, маэстро прелестную сказку, а в сказке все возможно!
Насчет сказок Антониони разбирался, во всяком случае, не хуже меня. Нет, его интересовало, может ли это быть с точки зрения науки!
- Я вынужден Вас разочаровать - с точки зрения науки этого не может быть!
- Я понимаю, - сказал Антониони. - что этого не может быть с точки зрения науки сегодняшнего дня. Но, может быть, через 200-300 лет наука уже не будет исключать такую возможность?
- Боюсь, что и через 1000 лет позиция науки в этом пункте не изменится. Разве что детишки оснастят свою игрушку каким-нибудь аннигиляционно-гравитационным двигателем.
Нет, такой двигатель маэстро Антониони не устраивал - он разрушал его милую "задумку". Я стал ему объяснять, что только первобытные люди и современные, обремененные полузнаниями цивилизованные дикари верят (именно, верят) в безграничные возможности науки. На самом деле, настоящая наука - это сумма запретов. Например, вся физика состоит из трех запретов: а) нельзя построить перпетуум мобиле первого и второго рода, б) нельзя передать со скоростью большей, чем скорость света в пустоте, в) нельзя одновременно измерить координату и скорость электрона. Антониони помрачнел. Запреты ему были явно не по душе.
Провожая его, я рассказал ему историю с "Красной пустыней", финкой и важной восточной персоной. "Неплохой сюжет для сценария, не так ли?" - сказал я. Насколько я мог заметить, эта история не произвела ожидаемого впечатления на знаменитого режиссера. Впрочем, может быть, я ошибаюсь.
РАББИ ЛЕВИ И ЛЕША ГВАМИЧАВА
Это случилось во время пражского конгресса международной астронавтической федерации (МАФ) в конце сентября 1977 года. На этот раз советская делегация была весьма многочисленной - включая туристов, что-то около 100 человек. Поселили нас на далекой окраине Праги в большом отеле "Интернациональ". Мы еще не успели разместиться по номерам, как на меня накинулись глава нашей делегации, председатель Интеркосмоса Борис Николаевич Петров (в прошлом году его ухайдакала медицина нашей печально знаменитой в этом смысле Кремлевки), а также вновь испеченный академик Авдуевский и кто-то еще. Они пылали благородной яростью по поводу моей только что опубликованной в "Природе" статьи "20 лет космической эры", где я обосновывал несколько парадоксальный тезис, что величайшим достижением этой самой эры является то, что ничего принципиально нового в Космосе не было открыто. Указанное обстоятельство блистательно подтверждает правильность тех представлений о Вселенной, которые были накоплены трудом нескольких поколений астрономов. Гнев наших космических деятелей был мне, конечно, понятен, но настроение они мне испортили изрядно...
Желая как-то рассеяться, я предложил проехаться в центр Праги небольшой группе членов нашей делегации, впервые оказавшихся в этом прекрасном, хотя и сильно запущенном сейчас городе. Ведь в этот первый день мы были совершенно свободны, так как конгресс начинал работать только назавтра. Мы поехали трамваем, которого довольно долго ждали на конечной остановке напротив нашего отеля. Другого транспорта здесь не было.
Перед этим я был в Праге два раза - в 1965 году и в 1967. Мне особенно приятен был первый визит, когда я после 18-летнего перерыва "достиг 1-й космической скорости". Между 1947 годом, когда я впервые в жизни поехал за рубеж (да еще какой - в Бразилию!), и 1965 годом я много десятков раз оформлялся на разные научные конференции, конгрессы - и все безуспешно. По-видимому, где-то в тайных канцеляриях "Министерства Любви" лежала некая "телега" - хоть убей, не могу понять, какая - которая делала мои жалкие, хотя и настойчивые попытки принять участие в международной научной жизни совершенно несостоятельными. За эти годы я сделал немало работ, получивших широкую международную известность, поэтому меня почти все время приглашали на самых выгодных условиях. Боже, что может сравниться с унизительным состоянием человека, десятки раз понапрасну заполняющего оскорбляющие человеческое достоинство выездные анкеты! С трудом преодолевая естественное чувство тошноты и гадливости, я упрямо писал эту мерзость опять и опять - и каждый раз с нулевым результатом. В конце концов - ведь есть же всему предел - я уже был готов плюнуть на эту странную затею - пытаться общаться с зарубежными коллегами. Как вдруг в столовой МГУ со мной заговорил почти незнакомый мне человек, который весьма вежливо спросил: над чем я работаю? Только что без малейших перспектив заполнив очередную выездную анкету, я мрачно буркнул: "Занимаюсь своим хобби - безнадежно оформляю очередное выездное дело". "Зайдите ко мне завтра - я работаю в иностранном отделе МГУ". Я зашел и уже через три дня ехал поездом "Москва - Прага". Мой благодетель подключил меня к какому-то мероприятию, позвонил кому-то - и все было решено. Много раз меня уже приглашали чешские коллеги прочитать на Онджеевской обсерватории несколько лекций - и я, наконец, их прочитал.
После этого в течение шести летя довольно часто ездил за рубеж, чему способствовало избрание моей персоны в Академию наук. Три раза был в Штатах, столько же раз - во Франции и кое-где еще. Но поездка в Прагу в 1965 году навсегда останется в моей памяти как один из волнующих эпизодов в моей жизни, не так уж богатой радостью.
Яркие эпизоды начались еще в поезде, который совершенно неожиданно для меня имел 4-хчасовую остановку в Варшаве. Все пассажиры высыпали из вагонов, и я в том числе. Что меня могло интересовать в польской столице? Ведь даже одного злотого в моих карманах не было. Было, однако, одно место, единственное место, где я обязан был побывать. Но как его найти? И случилось чудо: поезд остановился на Гданьском вокзале, близко от центра Варшавы. Я прошел под каким-то виадуком и в далекой перспективе проспекта увидел нелепо большое здание, которое я сразу же отождествил с творением тов.Руднева. "Значит, этот проспект - Маршалковская", - подумал я. Самое удивительное - я ни у кого из сновавших взад и вперед поляков не спросил ни слова. Молча шел я по правой стороне проспекта, даже не имея представления, где может находиться цель моей прогулки. прашивать поляков я просто не мог - как будто разучился разговаривать.
Я шел по проспекту не дольше пяти минут и вдруг прочитал название пересекающей его узкой улочки. Она носила имя Мордухая Анилевича - этой фамилии, к стыду моему, я тогда не знал, но имя не вызывало никаких сомнений - я иду верной дорогой. Круто повернув на эту улочку, я быстро уперся в небольшую площадь, посреди которой темнело сооружение, издали смахивающее на куб. Это поразительно, что, ни у кого не спрашивая, я шел к этой площади кратчайшим путем. Я подошел ближе - с четырех сторон на мраморном кубе были горельефы, изображающие моих уничтоженных на этом месте соплеменников. Надпись на кубе была на двух языках. Я разобрал польскую: "Народ жидовский - своим героям и мученикам". По-видимому, на иврите надпись звучала более патетически, но - увы - прочесть я ее не смог. Впрочем, польская надпись мне понравилась, она с предельной краткостью выражала суть дела.
Я сел на каменную скамью и просидел так три с половиной часа - куда мне была еще ходить в этом чужом городе с такой страшной судьбой? Поражало безлюдье площади - лишь изредка сюда прибегали стайки детишек играть во что-то похожее на наши "классы". Жизнь Варшавы шумела где-то за этой площадью, около 20 лет назад расчищенную от руин гетто. Раньше это место называлось "Налевки". Кстати, узнать бы, что это слово означает по-польски? До отправления моего поезда уже оставалось только 15 минут, и я вынужден был уйти от этого куба и от этой пустынной площади, где не было даже запаха гари от страшного своей безнадежностью восстания варшавского гетто, вспыхнувшего на пасху 1943 года. Эти 4 часа, ровно как и последующие, я не произнес ни одного слова.
А Прага в ту весну 1965 года была просто чудесной. Я долго бродил по этому удивительному городу, впитывая в себя непередаваемый аромат старины. Полной неожиданностью для меня были еврейские древности в самом центре чешской столицы, в пяти минутах ходьбы от Староместской площади. А какое там еврейское кладбище! В невероятной тесноте лежат надгробья XIV - XVI веков, они никак не ориентированы - древние камни торчат вкривь и вкось и кажется, что лежащие там мертвецы о чем-то спорят исступленно и фанатически о чем-то, для них очень важном. При жизни, видать, не доспорили... Я не могу понять почему, но это кладбище, на котором я бываю каждый раз, когда посещаю Прагу, представляется мне символом моего народа и его нелегкой судьбы.
Рядом с кладбищем - еврейский музей, где собрана редчайшая утварь старых синагог, синагог всей Европы, а не только чешских. Я никак не мог понять, почему это не было уничтожено немцами - ведь все, что имело отношение к евреям, начиная с самих евреев, безжалостно уничтожалось. Все киевские, минские и вообще - все синагоги в оккупированной Европе были сравнены с землей. Еврейские кладбища были перекопаны. А тут, в самом центре Европы - извольте видеть - все неприкосновенно! Разгадка была простой и страшной - одновременно. Во время пресловутой наисекретнейшей конференции в Ванзее в начале 12942 года, где с немецкой скрупулезностью были на бумаге запротоколированы все технические детали "окончательного решения еврейского вопроса" ("Endlosung"), как то: дислокация лагерей уничтожения, производство газа "Циклон-В", подготовка кадров палачей, транспортные проблемы, связанные с депортацией, и многое, многое другое, был принят параграф, гласивший: после Endlosung'а учредить в Праге еврейский музей, куда свезти со всей Европы раритеты этого народа, чтобы будущие поколения ученых-этнографов с благодарностью вспоминали предусмотрительность германского командования. Что и говорить, немцы - культурная нация, не какие-нибудь дикари-чечмеки! И специальное ведомство, находящееся в подчинении у самого Розенберга, тщательно обирало еврейские синагоги в Вильно, Киеве и вообще везде.
Потрясенный причиной сохранности еврейских древностей в Праге, чувствуя себя музейным экспонатом, я долго смотрел на золотые семисвечники и алтарные, шитые золотом покрывала. В музее никого, кроме меня, не было, и пожилая, высокая немка давала мне соответствующие пояснения. Я спросил у нее, каково происхождение слова "голем", означающее гигантского робота, по преданию изготовленного в XVI веке великим мудрецом, современником Тихо Браге, рабби Леви (см. неплохой чешский фильм "Пекарь императора", шедший у нас лет 20 тому назад). Немка стала что-то бормотать, мол, есть несколько версий, объясняющих происхождение этого слова, но толком это неизвестно. И в этот самый момент меня осенило - я понял происхождение этого загадочного слова! Из глубин памяти выплыла картинка из далекого детства. Когда я по неловкости совершал мелкую "шкоду", например, разбивал чашку, мама, с досадой всплеснув руками, привычно обзывала меня: "Лэйменер гейлом!" Гейлом - вот оно в чем дело! Гейлом - это и есть таинственный "голем". На древнееврейском языке это слово обозначает понятие "ИДОЛ". "Лэйменер гейлом", буквально - "глиняный идол", часто применявшаяся в еврейских семьях резкая "дефиниция" для растяп и неловких людей, все портящих и ломающих. Конечно, для средневековых евреев творение рабби Леви смотрелось как идол. С немкой я своими филологическими изысканиями не поделился.
Вот какие мысли проносились у меня в голове, пока трамвай вез меня и моих спутников через всю Прагу. "Пожалуй, она стала заметно хуже", - думал я. Впечатление, как от заброшенной стройки. Особенно портил городской пейзаж пражский аналог наших строительных лесов - ржавые тонкие трубы, оплетающие ремонтирующиеся здания. Было на этих стройках безлюдно и как-то очень неуютно. Любимая Староместская площадь тоже была вся опутана каркасами ржавых труб.
Как старый "пржак", я показал моим спутникам знаменитые часы на ратуше с выходящими из оконца апостолами, за которыми чинно двигалась смерть с косой. Потом в соборе мы долго стояли у старинной плиты, под которой лежит Тихо Браге. Однако знаменитой эпитафии: "Жил как мудрец, а умер как глупец", мы почему-то не углядели. Я объяснил происхождение этого грустного изречения (великий астроном смертельно заболел на придворном балу, постеснявшись своевременно сходить в туалет - сомневался, позволяет ли это придворный этикет...) А потом мы пошли на старое еврейское кладбище. И тут я только заметил, что один из членов нашей группы, молодой, очень симпатичный Леша Гвамичава, ближайший помощник Коли Кардашева по изготовлению космического радиотелескопа КРТ-10, имеет невыразимо-страдальческий вид. "Что с Вами, Леша?" - спросил я. "Зуб", - только и мог прошептать бедный парень. Это надо же! Впервые выехал за границу - и такое невезение! Как же быть? Неужели пропадать?
И тут меня осенила идея, которую я могу смело назвать великолепной! Мы как раз подходили к центральной части кладбища, где находился большой склеп рабби Леви. Я объяснил соотечественникам, чем был знаменит этот служитель древнейшего монотеистического культа. "Есть поверье, связанное с могилой рабби Леви. Если изложить в письменном виде какую-нибудь просьбу, а записку сунуть в эту щель - говорят, просьба исполняется. А кстати, Леша, не обратиться ли Вам к рабби насчет своих зубов?" Раздался смех. Алеша только спросил: "На каком языке лучше писать - на русском или на грузинском?" "Пишите на грузинском. Полагаю, что это будет единственная записка на столь необычном для средней Европы языке, поэтому она сразу привлечет к себе внимание тени великого каббалиста". Леша вырвал из блокнота листок и стал что-то писать, после чего присоединил свою писульку к сотням бумажек, буквально выпиравших из щели склепа. Мы же все пошли дальше, и я их повел к другой синагоге, стены которой покрыты каллиграфически выполненными фамилиями 147000 чешских евреев, уничтоженных немецкими фашистами. Эту титаническую работу сделал один сошедший с ума художник, у которого в газовых камерах лагеря Терезин погибла вся семья. Увы, значительную часть надписей смыла непогода и естественное разрушение - особенно в нижней части стен. Власти Праги ничего, конечно, не делают для сохранения этого единственного в своем роде памятника ужасам фашизма.
Вдруг я почувствовал, что в моей чуткой аудитории что-то изменилось. Я не сразу понял, в чем дело. До меня смысл случившегося дошел только тогда, когда я увидел сияющие глаза Леши, смотревшие в сторону от того невеселого места, где мы были. "Что, Леша, перестал болеть зуб?" - уверенно спросил я. "Как рукой сняло. Это случилось внезапно, пять минут тому назад".
Вот какое чудо Вы натворили, почтеннейший рабби! Десять дней шел конгресс, мы с Лешей вместе сделали доклад по КРТ, выступали в многочисленных дискуссиях. Леша все это время был, как огурчик. Конгресс кончился, и мы все на пражском аэродроме ожидаем посадки на наш ИЛ-62. И тут ко мне подходит Леша - такой жалкий, что смотреть на него было невыносимо. "Зуб", - простонал бедняга. "Ничего не попишешь, Леша. Чары рабби Леви на территорию международного аэропорта не распространяются. Единственное, что я могу Вам посоветовать - прямо из Шереметьева поехать в поликлинику". Так он и сделал.
Это подлинная история, случившаяся в славном городе Праге 28 сентября 1977 года в присутствии дюжины свидетелей. Полагаю, что ее можно объяснить в рамках современной медицинской науки (самовнушение и пр.). А впрочем - Бог его знает...
А ВСЕ-ТАКИ ОНА ВЕРТИТСЯ !
Его арестовали на балу, где люди праздновали наступающую 19-ю годовщину Великого Октября. Он после танца отводил свою даму на место, когда подошли двое. Такие ситуации тогда понимали быстро.
- А как же дама? Кто ее проводит домой?
- О даме не беспокойтесь, провожатые найдутся!
Он - это Николай Александрович Козырев, 27-летний блестящий астроном, надежда Пулковской обсерватории. Его работа о протяженных звездных атмосферах незадолго до этого была опубликована в ежемесячнике Королевского Астрономического общества Великобритании, авторитетнейшем среди астрономов журнале. Арест Николая Александровича был лишь частью катастрофы, обрушившейся на старейшую в нашей стране знаменитую Пулковскую обсерваторию, бывшую в XIX веке "астрономической столицей мира" (выражение Симона Ньюкомба).
Пулковская обсерватория давно уже была бельмом на глазу у ленинградских властей - слишком много там было независимых интеллигентных людей старой выучки. После убийства Кирова положение астрономической обсерватории стало, выражаясь астрофизически, метастабильным.
Беда навалилась на это учреждение как бы внезапно. Хорошо помню чудесный осенний день 1960 года, когда я гостил на Горной станции Пулковской обсерватории, что около Кисловодска, у моего товарища по бразильской экспедиции флегматичного толстяка Славы Гневышева. Мы сидели на залитой солнцем веранде, откуда открывался ошеломляющий вид на близкий Эльбрус. Тихо и неторопливо старый пулковчанин Слава рассказывал о катастрофе, фактически уничтожившей Пулково в том незабываемом году. Видимым образом все началось с того, что некий аспирант пошел сдавать экзамен кандидатского минимума по небесной механике своему руководителю, крупнейшему нашему астроному профессору Нумерову. По причине бездарности и скверной подготовки аспирант экзамен провалил. Полон злобы, усмотрев на рабочем столе своего шефа много иностранной научной корреспонденции, он написал на Нумерова донос - то ли в местную парторганизацию, то ли повыше. В то время секретарем парторганизации обсерватории был Эйгенсон - личность верткая, горластая и малосимпатичная. Ознакомившись с доносом, этот негодяй решил, что наконец-то настал его час. Проявив "должную" бдительность, он дал делу ход, в результате чего Нумерова арестовали. Когда в "Большом доме" на первом же допросе его жестоко избили, он подписал сфабрикованную там бумагу с перечислением многих своих коллег - якобы участников антинародного заговора (всего 12 в Пулково и примерно столько же в ИТА).
Следует заметить однако, что к Нумерову наши славные чекисты подбирались еще до описанных сейчас событий. Еще до ареста Нумерова ни выпытывали о нем Николая Александровича, но, конечно, ничего не добились. Несмотря на расписку о неразглашении, Козырев предупреждал Нумерова о надвигающейся беде. Избитый несчастный астроном рассказал об этом следователю, что и послужило поводом для ареста Н.А. После этого последовали новые аресты. Короче говоря, пошла обычная в те времена цепная реакция. В результате этого пожара (иначе такое явление не назовешь) по меньшей мере 80% сотрудников Пулкова во главе с директором, талантливым ученым Борисом Петровичем Герасимовичем были репрессированы, причем большинство из них потом погибли. Среди погибших - Еропкин и ряд других деятелей отечественной астрономической науки. В огне этого пожара сгорел и Козырев.
Конечно, 1937 год принес нашему народу тотальную беду. Все же много зависело от конкретной обстановки в том или ином учреждении. Как тут не привести удивительный случай, имевший место в моем родном Астрономическом институте им.Штернберга. Это столичное учреждение по размерам было сравнимо с Пулковым, можно сказать, его двойник. Невероятно, но факт: примерно в тоже время некий аспирант тоже пошел сдавать небесную механику своему шефу профессору Дубошину. Результаты экзамена были столь же плачевны, как и у его коллеги в Пулково. И повел себя московский аспирант после такой неудачи совершенно так же, как и ленинградец - написал донос на шефа, инкриминируя ему те же грехи - научную иностранную корреспонденцию! Стереотип поведения советских аспирантов тех далеких лет просто поражает! Это событие осложнялось еще и общей ситуацией в Астрономическом институте им.Штернберга. Парторгом был тогда некий Аристов - типичный "деятель" того времени. Он разводил демагогию, что-де в институте зажимают представителей рабочего класса - по тем временам очень опасное обвинение. Нашлись, однако, в институте силы, которые дали решительный отпор провокаторам. Это были члены тогдашнего партбюро Куликов, Ситник и Липский. Клеветник-аспирант (кажется, его фамилия была Алешин) был изгнан, даже, кажется, исключен из партии, а вскоре за ним последовали незадачливый Аристов и его оруженосец, какой-то Мельников. Пожар был потушен. Итог: в нашем институте в те незабываемые предвоенные годы ни один человек не был репрессирован. Другого такого примера я не знаю.
Но вернемся к Николаю Александровичу Козыреву. Он получил тогда 10 лет. Первые два года сидел в знаменитой Владимирской тюрьме в одиночке. Там с ним произошел поразительный случай, о котором он рассказал мне в Крыму, когда, отсидев срок, работал вместе со мной в Симеизской обсерватории. Я первый раз наблюдал человека, вернувшегося с "того света". Надо было видеть, как он ходил по чудесной крымской земле, как он смаковал каждый свой вздох! И как он боялся, что в любую минуту его опять заберут туда. Не забудем, что это был 1949 год - год "повторных посадок", и страх Николая Александровича был более чем основательным.
А случай с ним произошел действительно необыкновенный. В одиночке, в немыслимых условиях он обдумывал свою странную идею о неядерных источниках энергии звезд и путях их эволюции. Замечу в скобках, что через год после окончания срока заключения Козырев защитил докторскую диссертацию на эту фантастическую и, мягко выражаясь, спорную тему. А в тюрьме он все это обдумывал. По ходу размышления ему необходимо было знать много конкретных характеристик разных звезд, как то: диаметры, светимости и пр. За минувшие два страшных года он все это, естественно, забыл. А между тем незнание звездных характеристик могло повести извилистую нить его рассуждений в один из многочисленных тупиков. Положение было отчаянное! И вдруг надзиратель в оконце камеры подает ему из тюремной библиотеки... 2-й том Пулковского курса астрономии! Это было чудо: тюремная библиотека насчитывала не более сотни единиц хранения, и что это были за единицы! "Почему-то, - вспоминал потом Н.А., - было несколько экземпляров забытой ныне стряпни Демьяна Бедного "Как 14-я дивизия в рай шла..." Понимая, что судьбу нельзя испытывать, Н.А. всю ночь (в камере ослепительно светло) впитывал и перерабатывал бесценную для него информацию. А наутро книгу отобрали, хотя обычно давали на неделю. С тех пор Козырев стал верующим христианином. Помню, как я был поражен, когда в 1951 году в его ленинградском кабинете увидел икону. Это сейчас пижоны-модники украшают себя и свои квартиры предметами культа, тогда это была большая редкость. Кстати, эта история с "Пулковским курсом" абсолютно точно воспроизведена в "Архипелаге ГУЛАГ". Н.А. познакомился с Александром Исаевичем задолго до громкой славы последнего. Тогда еще никому не известный Солженицын позвонил Н.А. и выразил желание побеседовать с ним. Два бывших зэка быстро нашли общий язык.
Тем более любопытно, что Солженицын в своем четырехтомном труде ни словом не обмолвился о значительно более драматичном эпизоде тюремной одиссеи Николая Александровича, который ему, безусловно, был известен. Это - хороший пример авторской позиции, проявляющейся в самом отборе излагаемого материала. А история, случившаяся с Н.А., действительно поразительная.
Это было уже после тюрьмы, когда Н.А. отбывал свой срок в лагере в Туруханском крае, в самых низовьях Енисея. Собственно говоря, то был даже не лагерь - небольшая группа людей занималась под надзором какими-то тяжелыми монтажными работами на мерзлотной станции. Стояли лютые морозы. И тут выявилась одна нетривиальная особенность Козырева: он мог на сорокаградусном морозе с ледяным ветром монтировать провода голыми руками! Какое же для этого надо было иметь кровообращение! Он был потрясающе здоров и силен. Много лет спустя на крымской земле я всегда любовался его благородной красотой, прекрасной фигурой и какой-то легкой, воздушной походкой. Он не ходил по каменистым тропам Симеиза, а как-то парил. А ведь сколько он перенес горя, сколько духовных и физических страданий!
Столь необыкновенная способность, естественно, привела к тому, что он на какие-то сотни процентов перевыполнял план. Ведь в рукавицах много не наработаешь. По причине проявленной трудовой доблести Н.А. был обласкан местным начальством, получал какие-то дополнительные калории и стал даже старшим в какой-то производственной группе. Такое неожиданное возвышение имело, однако, для Н.А. самые печальные последствия. Какой-то мерзкий тип из заключенных, как говорили тогда, "бытовик", бухглтеришко, осужденный за воровство, воспылал завистью к привилегированному положению Николая Александровича и решил его погубить. С этой целью, втершись в доверие к Н.А., он стал заводить с ним провокационные разговорчики. Изголодавшийся по интеллигентному слову астроном на провокацию клюнул - он ведь не представлял себе пределов человеческой низости. Как-то раз "бытовик" спросил у Н.А., как он относится к известному высказыванию Энгельса, что де Ньютон - индуктивный осел (см. "Диалектику природы" означенного классика). Конечно, Козырев отнесся к этой оценке должным образом. Негодяй тут же написал на Козырева донос, которому незамедлительно был дан ход.
16 января 1942 года его судил в Дудинке суд Таймырского национального округа. "Значит, вы не согласны с высказыванием Энгельса о Ньютоне? - спросил председатель этого судилища. "Я не читал Энгельса, но я знаю, что Ньютон - величайший из ученых, живших на Земле", - ответил заключенный астроном Козырев.
Суд был скорый. Учитывая отягощающие вину обстоятельства военного времени, а также то, что раньше он был судим по 58-й статье и приговорен к 10 годам (25 лет тогда еще не давали), ему "намотали" новый десятилетний срок. Дальше события развивались следующим образом. Верховный суд РСФСР отменил решение таймырского суда "за мягкостью приговора". Козыреву, который не мог следить за перипетиями своего дела, так как продолжал работать на мерзлотной станции, вполне реально угрожал расстрел.
Доподлинно известно, что Галилей перед судом святейшей инквизиции никогда не произносил приписываемой ему знаменитой фразы: "А все-таки она вертится!" Это - красивая легенда. А вот Николай Александрович Козырев в условиях, во всяком случае не менее тяжелых, аналогичную по смыслу фразу бросил в морды тюремщикам и палачам! Невообразимо редко, но все же наблюдаются у представителей вида Homo Sapiens такие экземпляры, ради которых само существование этого многогрешного вида может быть оправдано!
Потянулись страшные дни. Расстрелять приговоренного на месте не было ни физической, ни юридической возможности. Расстрельная команда должна была на санях специально приехать для этого дела с верховья реки. Представьте себе состояние Н.А.: в окружающей белой пустыне в любой момент могла появиться вдали точка, которая по мере приближения превратилась бы в запряженные какой-то живностью (оленями?) сани, на которых сидят палачи. Бежать было, конечно, некуда. В эти невыносимые недели огромную моральную поддержку Николаю Александровичу оказал заключенный с ним вместе Лев Николаевич Гумилев - сын нашего выдающегося, трагически погибшего поэта, ныне очень крупный историк, специалист по кочевым степным народам.
Через несколько недель Верховный суд СССР отменил решение Верховного суда РСФСР и оставил в силе решение Таймырского окружного суда.
Почему же Солженицын ничего не рассказал об этой поразительной истории? Я думаю, что причиной является его крайне враждебное к интеллигенции, пользуясь его термином - "образованщине". Как христианин Н.А. понятен и приемлем для этого писателя; как ученый, до конца преданный своей идее - глубоко враждебен. Странно - ведь у Солженицына какое-никакое, а все-таки физико-математическое образование! Что ни говори, а ненависть - ослепляет!
МОЙ ВКЛАД В КРИТИКУ КУЛЬТА ЛИЧНОСТИ
Необычная история, которая сейчас будет рассказана, случилась со мной ровно 20 лет тому назад. Размышляя о ней в течение длинного ряда последующих лет, я каждый раз форсированно приходил к таким понятиям, как рок, судьба и даже божий промысел - понятиям, в обычной жизни чрезвычайно далеким от меня, так как я занимался и занимаюсь науками физико-математическими. Впрочем, расскажу по порядку.
Это случилось 15 июня 1961года, когда я поехал на Всесоюзную конференцию по космическим лучам. Первая половина этой конференции должна была быть в Боржоми, вторая - в Ереване. Что и говорить, тогда научные конференции устраивались с размахом... Ехать мне было обязательно - во-первых, это было здорово интересно в чисто туристическом отношении - я очень любил бывать в Грузии и Армении, во-вторых, я должен был сделать там доклад о некоторых астрономических аспектах проблемы происхождения космических лучей.
Как это часто бывает, накануне отлета из осточертевшей уже Москвы меня одолевали мелкие, но совершенно неотложные дела. Хотя самолет на Тбилиси вылетал в 11 часов, в это утро мне надо было заниматься какой-то мутью, так что я не смог даже позавтракать. Еле успев схватить на улице какие-то подозрительные пирожки, я чуть было не опоздал на свой рейс и, только когда застегнулся ремнями в самолетном кресле, вздохнул с облегчением. Дальнейшие события, однако, показали, что этот вздох облегчения был - увы- преждевременным... В самолете, кроме меня, на конференцию летело еще несколько человек, среди них два таких выдающихся деятеля нашей науки как Понтекорво и Вернов. Именно по этой причине наш рейс особенно торжественно был встречен грузинскими физиками - членами местного оргкомитета. В аэропорту уже ожидала "Волга", в которую грузины посадили обоих будущих академиков, прихватив заодно и меня. Очень скоро мы были на противоположной аэропорту стороне столицы этой солнечной республики, где около здания Тбилисского университета уже стояло несколько автобусов и толпились участники конференции.
Гостеприимные, хотя и незнакомые хозяева предложили мне место в той самой "Волге", которая доставила нас из аэропорта и которая, не дожидаясь автобусов, прямо отправлялась в Боржоми. Я, однако, совершенно не выношу сколь-нибудь длительных контактов с любого вида начальством, поэтому я в по возможности вежливой форме отклонил это лестное предложение. Я предпочел ехать в Боржоми "на общих основаниях", в одном из автобусов в компании с веселыми молодыми физиками. Как я узнал по приезде в Боржоми, мой демократизм был вознагражден: по дороге к месту конференции "Волга" перевернулась, и Понтекорво сломал два ребра...
Через два часа я уже сидел в автобусе на очень хорошем месте - сразу же за водителем, у окна. Рядом со мной сидел давно известный мне профессор физического факультета МГУ Яков Петрович Терлецкий - личность малоприятная, как говорят, давнишний тайный сотрудник Министерства Любви. Сзади шумно уселись молодые физики, преимущественно ленинградцы, мне незнакомые. Сразу же кто-то из них стал играть на гитаре и пошло пение - главным образом, из очень модного туристского репертуара.
Здесь необходимо сказать, что я уже давно чувствовал себя довольно неважно - все время тошнило (чего со мной практически никогда не бывает) и, вообще, было не по себе. Я очень люблю такие веселые дальние поездки, но, право же, на этот раз беспричинно веселящиеся молодые люди меня даже раздражали. Я никак не мог разобраться в происхождении моего скверного физического состояния, пока мы не отъехали от Тбилиси на несколько десятков километров. Острая резь в животе совершенно недвусмысленно объяснила мне причину моего мерзкого самочувствия: проклятые пирожки! Очень скоро дорога до Боржоми превратилась для меня в путь на Голгофу. Я уверен, что в жизни каждого человека такие отвратительные (точнее, кошмарные) ситуации бывали, по крайней мере, один раз. Основанием для такой уверенности является мой абсолютно здоровый желудок, что, как принято говорить в нашем деле, исключает возможность "наблюдательной селекции".
Насколько мне известно, в мировой литературе (во всяком случае, художественной) отсутствует описание переживаний человека, очутившегося в таком незавидном положении. Своим слабым пером я попытаюсь здесь восполнить этот существенный пробел. Непереносимые спазмы в животе, когда нечеловеческим напряжением соответствующих внутренних органов я на самом пределе сдерживался, чтобы не осрамиться перед всеми пассажирами автобуса, а следовательно, перед всем ученым и неученым миром, накатывались периодически. Выдержав такой чудовищной силы удар, я, покрытый холодным потом, тупо смотрел в окно на мелькавший там довольно убогий, а главное, безлесный пейзаж этой части Грузии. Отсутствие растительности даже в форме кустов делало невозможным для меня остановить машину, так сказать, по требованию. Я уже не говорю о том, что сам факт остановки автобуса привлек бы к моей персоне ненужное внимание симпатичных пассажиров и, особенно, пассажирок. Я сейчас затрудняюсь оценить промежутки времени между последовательными приступами, каждый из которых мог быть для меня катастрофическим. Кажется, всего таких приступов было пять или шесть - время для меня остановилось. Важно еще отметить, что амплитуды приступов становились все сильнее и сильнее, а силы мои слабели. Похоже было на то, что жизнь моя кончилась и притом самым позорным образом. Боже мой, за что, за что такое наказание? Впрочем, наверное, было за что, ибо аз многогрешен.
В таком состоянии, после только что перенесенного пятого или шестого пароксизма, я, уже без всяких мыслей, глазами, полными слез, смотрел на убегающий ландшафт - как вдруг!.. Неожиданно мелькнул белокаменный указатель, на котором было написано: "До Гори 10 км". И тут мой измученный мозг стал лихорадочно работать. Мгновенно возникла цепочка отрывочных мыслей. Такое может произойти с человеком, который подвергается смертельной опасности. Вот эта цепочка: Гори, родина Сталина, должен быть мемориальный музей. Обязательно должен быть! Остановить, во что бы то ни стало остановить автобус под предлогом осмотра этого музея! А там, конечно же, должно быть вожделенное заведение, которое мы, студенты старого МГУ, называли "филиал 71-й аудитории".
Собрав жалкие остатки сил, я с деланной небрежностью сказал: "А не воздать ли нам, ребята, дань культу? Сейчас будет Гори - предлагаю остановиться и посетить мемориальный музей Сталина". "К черту культ этого старого бандита! Поехали дальше", - раздались молодые голоса пассажиров задней части автобуса. Этого еще не хватало! Неужели придется погибать по причине доклада тов.Хрущева на ХХ съезде КПСС? "Еще одна жертва культа", - мелькнула в голове жалкая острота. Помощь пришла от моего соседа справа, т.е. от Терлецкого. Он энергично поддержал меня (сам, по-видимому, побоялся быть инициатором - время было смутное и прогноз на будущее развитие событий никто не решился бы дать). Так как мы с Терлецким были в некотором роде "старшими товарищами", то наше объединенное желание приобрело как бы характер приказа, и шофер, не знавший, где в Гори находится мемориальный музей (это знает каждый грузин, но - о, проклятие - наш шофер был армянин и Сталина ненавидел), стал расспрашивать дорогу у прохожих - мы уже ехали по городу. Мои силы были на пределе, я держался только пламенной надеждой на мемориальный сортир, поэтому медленный дрейф нашего автобуса по узким улицам родины вождя резал меня без ножа. Теперь я понимаю, что пока мы подъехали к музею, прошло не более пяти минут, но мне они показались вечностью. Я очень ясно сознавал, что следующей атаки со стороны низменных органов моего измученного тела я уже не выдержу.