Аннотация: Расследование смерти физика Джеремии Бохена приводит к удивительному открытию...
КОРОТКИЙ ОТПУСК
- Давно я не был в отпуске, - задумчиво произнес Розенфельд, разглядывая насаженный на вилку кусок шницеля.
- Странная ассоциация. - Старший инспектор Сильверберг проследил за взглядом друга. - У меня еда вызывает единственную мысль: лучше бы я обедал дома. Здесь отлично готовят, но у Мэгги мясо вкуснее. Потому что - дома, понимаешь? Домашняя еда - это...
- Значит, ты со мной согласен, - перебил Розенфельд. - Тогда я успею на ближайший самолет, а просьбу об отпуске отправлю комиссару по электронной почте.
- Не вижу логики, - буркнул старший инспектор. - Мысли твои подобны...
- Принцип подобия здесь ни при чем. Больше годятся ассоциации. Они дают мыслям простор, в отличие от подобий, требующих точной формулировки переходных состояний.
- Да... - протянул Сильверберг. - За тобой не угонишься. Может, объяснишь по-человечески?
Розенфельд отправил в рот кусок шницеля, запил пивом и произнес, пережевывая, отчего фраза прозвучала не очень внятно и Сильверберг не был уверен, что понял правильно:
- Три дня назад умер доктор Бохен. Принстонский институт перспективных исследований. Математик. А я не был в отпуске с восемнадцатого августа четырнадцатого года.
- В тот день, - вспомнил Сильверберг, - ты начал работать у нас в должности научного эксперта-криминалиста. Хочешь сказать, что за восемь лет ни разу... Впрочем, да. Мы с Мэгги дважды отдыхали на Багамах, трижды летали в Европу и один раз сделали глупость: отправились в Аргентину смотреть на пингвинов. Лучше бы...
- Пингвинов, - перебил Розенфельд, - можно увидеть и в зоопарке. Причем королевских, а не мелюзгу, с которой ты фотографировался. Значит, понимаешь, чем ассоциации отличаются от подобий.
- Я понял, что ты собираешься бросить меня в трудную минуту. - мрачно констатировал Сильверберг. - Дело Мипьстрона. Вчера ты получил...
- Там очень простая экспертиза, - отмахнулся Розенфельд. - Георг с Джорджем справятся сами.
- Георг и Джордж? Я думал, это один человек.
- Двое. Георг иммигрировал из Грузии, это на Кавказе. А Джордж - уроженец штата...
- Джорджия, я понял.
- Он из Миннесоты, и ассоциации в данном случае ни при чем.
- О, Господи... А тот математик - ты его знал? Как твой отпуск ассоциируется с его смертью? Ты собрался в Принстон? На похороны?
- Да, в Принстон. Никогда там не был, представь. Это упущение - физик, ни разу не побывавший в доме, где жил Эйнштейн, вряд ли может считать себя настоящим ученым. Нужно подышать тем воздухом, погулять по дорожкам парка, где ходили Эйнштейн, Уилер, Эверетт, Нэш, Дайсон, Дирак, Мандельброт...
- Стоп! - воскликнул Сильверберг. - Если ты собираешься перечислять всех великих ученых, работавших в Принстоне, назови сначала количество, а я закажу еще пива. Наверняка перечисление займет много времени.
Розенфельд не стал перебивать друга только потому, что считал в уме: если вылететь сразу после обеда, не заезжая домой, то вечером он успеет поговорить с профессором Ставракосом, руководителем коллаборации, где работал Бохен.
Розенфельд сверился с телефоном: рейс на Принстон улетал в пятнадцать сорок, можно успеть.
Он жестом показал Бену, чтобы тот принес счет.
- Да что с тобой? - с досадой спросил Сильверберг и отправил Бена восвояси, буркнув, что заплатит за обоих, когда допьет пиво. - Ты отдыхать собрался или...
- Доктор Бохен умер, а местная полиция не потрудилась расследовать его смерть, - сказал Розенфельд, поднявшись.
- Почему, черт возьми, нужно что-то расследовать? - недоумевал Сильверберг. - Бохена убили?
- Нет, конечно. Он умер от инфаркта.
- Тогда при чем здесь полиция?
Розенфельд не ответил - он уже шел к двери, махнув Сильвербергу на прощание.
- Что с Ариэлем? - удивленно спросил Бен, подойдя к столику с кружкой пива и счетом на блюдечке. - Забыл выключить газ?
- Он вспомнил, что восемь лет не был в отпуске, - сообщил Сильверберг, подписывая счет, - и решил немедленно исправить оплошность.
- Хороший шницель, - вздохнул Бен, убирая со стола тарелку Розенфельда. - Жаль, Ариэль мог отправиться в отпуск сытым, а теперь ему придется есть в какой-нибудь забегаловке. Там готовят хуже.
- Сам ему скажи, - посоветовал Сильверберг. - Может, он вернется. Шницель замечательный. И вот что... Принеси еще порцию. Я-то в отпуск не собираюсь, мне работать до позднего вечера... Что он задумал, черт возьми? В чем проблема с Бохеном?
Вопрос был риторическим.
***
Розенфельд все-таки успел заехать домой за рюкзаком. По дороге в аэропорт думал, примет Ставракос его сегодня, или придется отложить встречу на завтра. Ждать ему не хотелось, но в коротком телефонном разговоре профессор так и не сказал точно, будет ли свободен вечером. "Позвоните, когда прилетите, доктор Розенфельд". И на том спасибо.
Письмо с просьбой о двухнедельном отпуске Розенфельд отправил с борта самолета после того, как командир разрешил расстегнуть ремни, посоветовав, однако, этого не делать, все равно скоро посадка, мы как раз на полпути, пролетаем над Нью-Хейвеном, посмотрите.
Розенфельд посмотрел. Под самолетом проплывали белые облака, с темными, похожими на пещеры, провалами. В провалах видно было землю, но вовсе не дороги и дома. Из-под облаков выглядывала, будто рассматривала Розенфельда множеством подслеповатых глаз, поверхность чужого мира; что-то подобное он видел на рисунке - художественной реконструкции второй планеты в звездной системе Ross 128. Рисунок прилагался к статье о внеземных цивилизациях - иллюстрация того, в каких жутких условиях могла бы зародиться внеземная жизнь. Это Нью-Хейвен? Куда мы летим? В Принстон? Или на другую планету?
На секунду Розенфельд поверил в невозможное, и это вернуло его к реальности. Под верхним слоем облаков лежал еще один, он-то и выглядывал в прорехи, высматривал, на кого бы произвести впечатление темной инопланетной жути.
Почему-то захотелось вернуться. В Бостон. В свою квартиру на пятом этаже, где он обустроил жизнь так, как хотел. Может, он потому и не стремился в отпуск все эти годы - понимал, что везде ему будет хуже. Не умел он отдыхать. Отдых - смена деятельности. Стив ездил с Мэгги в Европу, на острова, на крайний юг, где водятся миниатюрные пингвины. Бродить, смотреть, переезжать из города в город, из страны в страну. Работа похуже уборки в квартире...
Самолет пошел на посадку, нырнул в облака, в салоне стало темно, командир сообщил что-то о погоде в Принстоне, и Розенфельд подумал - впервые после того, как решил лететь, - что никто его не ждет, никому он там не нужен, в том числе - а может, особенно, - профессору Ставракосу, и вечер, скорее всего, придется провести в номере отеля. Он, конечно, выйдет пройтись по аллеям университетского парка, где воздух насыщен мыслями множества гениальных, замечательных, известных, мало известных и никому не известных ученых. Мысли не могут исчезнуть. Произнесенные вслух, они растворяются в воздухе, образуют коктейль, который невозможно понять - но понять надо, потому что только смешение множества идей, мыслей, аргументов и противоречий образует то, что мы называем природой, ощущением, жизнью. Непроизнесенная мысль исчезнуть не может тоже - информация не пропадает, она становится чьим-то озарением, инсайдом и все равно рано или поздно проявляет себя.
Странное состояние. И погода в Принстоне оказалась странной. Накрапывал дождь - медленные крупные капли опускались на плечи, голову, ладони, растекались, как миниатюрные озерца, а между ними пролетали капли мелкие, почти невидимые. Первые ласкали кожу, вторые колотили, и Розенфельд поспешил к стоянке такси, пожалев, что не захватил дождевик.
По дороге в город он заказал комнату в отеле с запоминающимся названием "Е = mc2", оказавшемся маленьким, всего на десять номеров, коттеджем неподалеку от исторического дома, где жил фон Нойман. Розенфельд разложил на полках шкафа, столь же миниатюрного, как номер, свои немногочисленные вещи, умылся, приготовил чай - делал все, чтобы отдалить момент, который недавно хотел максимально приблизить: визит к Ставракосу.
Через час, поужинав в ресторанчике напротив отеля, Розенфельд решил, что больше откладывать нельзя. Что будет, то и будет.
Он сел на скамейку в парке - солнце зашло, и деревья вокруг сурово прижались друг к другу, будто предстояла полярная ночь, - набрал номер, надеясь, что профессор все еще на рабочем месте, и надеясь, что его на рабочем месте нет.
Ответил бодрый голос: "Если вы опять по поводу доклада в четверг, то не тратьте свое и мое время - план семинара утвержден, записывайтесь на..."
Ставракос умолк посреди фразы, откашлялся и произнес усталым голосом: "Прошу прощения, это я по инерции. Вы что-то хотели сказать?"
- Да. - Розенфельд прижал телефон к уху, будто только так можно было удержать разговор в пределах здравого смысла. - Я Розенфельд, мы договорились днем, что я позвоню после приезда.
- Хотите поговорить о докторе Бохене? - спросил Ставракос, и Розенфельд растерялся. Как профессор мог знать, что...
- Вы окончили Йель десять лет назад, получили степень доктора, работаете в полиции Бостона. Эксперт-криминалист, я не ошибся?
Розенфельд потерял дар речи. Он ждал чего угодно - что профессор согласится принять его немедленно, отложит встречу на завтра, откажется встречаться по причине занятости, да просто не захочет разговаривать без объяснения причин. О телепатических способностях Ставракоса Розенфельд знать не мог. Ему послышалось хихиканье, но такого тоже быть не могло, не вязалось с образом респектабельного университетского ученого.
"Элементарно, Ватсон", - ехидно произнес профессор, а на самом деле подумал Розенфельд, получив естественную разгадку быстрее, чем успел по-настоящему удивиться.
- Мне звонил ваш коллега, старший инспектор Сильверберг, - пояснил Ставракос, не собиравшийся играть в экстрасенса. - Просил оказать содействие. В чем именно - не смог или не захотел объяснить, но уверил меня, что вы попусту не стали бы... - профессор замолчал, подыскивая верное слово, и Розенфельд вклинился в возникшую паузу:
- Я все объясню. Если вы...
- Через десять минут жду вас у себя. Департамент математики, здание пятьсот двадцать шесть, комната двести восемь, второй этаж. Если вы остановились в эм-це-квадрат, идите по аллее мимо первого кампуса, всего хорошего, до встречи.
Это называется: взять быка за рога.
***
Профессор Ставракос оказался не таким, каким его представлял Розенфельд. Молодой - пожалуй, лет всего на пять старше Розенфельда. Рукопожатие сильное, но в меру - ровно настолько, чтобы визави почувствовал приязнь и готовность к общению. Розенфельд почувствовал. Сел в предложенное кресло и понял, что летел зря, потратил время впустую, ничего объяснить не сможет, а, не получив объяснений, хозяин кабинета замкнется, даст понять, что у него много дел, к нежданному гостю он, конечно, испытывает теплые чувства, рад бы оказать содействие, о котором просил старший инспектор, но не видит, чем помочь.
Розенфельд ощутил, что не может сказать ни слова. Любое слово должно быть точным, ложиться в диалог, как правильно брошенный мяч для гольфа - в дальнюю невидимую лузу.
Ставракос молча ждал.
- Я не знаю, с чего начать, - откровенно признался Розенфельд.
- С начала, - улыбнулся Ставракос, и Розенфельд внутренне ужаснулся. С начала, произнесенного Ставракосом, будто слово начиналось с заглавной буквы - точнее, выделенного голосом звука, - означало, так Розенфельд понял невысказанную мысль - с Большого взрыва, единственного неоспоримого Начала в этой Вселенной, этой жизни, этой реальности.
- Можно, я начну с середины? - услышал Розенфельд собственный голос, предложивший единственную возможную альтернативу раньше, чем эксперт успел об этом подумать.
Ставракос кивнул.
И у Розенфельда произошло неожиданное для него самого смещение смыслов в мозгу. Он нашел слово, интонацию, состояние.
- Серединой было письмо, которое написал доктор Бохен между смертью и смертью.
Ставракос едва заметно покачал головой.
- Да, - убежденно повторил Розенфельд. - Самые важные и точные слова.
- Не знаю, - медленно произнес Ставракос, перестав разглядывать Розенфельда. Теперь он рассматривал кончики собственных пальцев, посчитав, похоже, разговор бессмысленным в той же степени, как бессмысленны были слова, написанные корявым неразборчивым почерком на листе бумаги, вырванном из рецептурной книги, человеком, который недавно пережил клиническую смерть и которому через несколько минут предстояло умереть опять - на этот раз окончательно.
- Не знаю, - повторил профессор. - Напрасно Остин передал это в прессу. Таинственные документы, криптография, отсутствующие смыслы... Джеремия при жизни не терпел ничего подобного. А в тот момент... Середина, да. Между и между. Вы понимаете, что я хочу сказать? Если нет...
Он взглядом показал Розенфельду на дверь. Слова были лишними.
Розенфельд и не произнес ни слова. Он уже сказал все, что собирался. Он не собирался просить, как предполагал вначале. Он не мог объяснить. Он не мог внушить Ставракосу простую мысль.
Профессор поднялся, поднялся и Розенфельд, понимая, что разговор закончился, не начавшись. Середина так и останется серединой - без начала и конца. Жаль.
Ставракос, однако, направился не к двери, а к столику в углу, где аккуратными стопками лежали книги - по математике, как успел заметить Розенфельд. И успел подумать: зачем?
Ставракос поднял книгу, лежавшую сверху. Под ней лежал смятый и разглаженный под тяжестью толстого тома лист бумаги. Кто-то сжал лист в кулаке, а потом бросил. А может, уронил.
Профессор положил лист на столик, расправил и кивнул Розенфельду:
- Это середина, - сказал он. - Прочитайте, а потом начните все-таки с начала.
Розенфельд по привычке не стал трогать листок, даже сцепил ладони за спиной, чтобы не было искушения, наклонился и прочитал слова, выведенные корявым, то ли не установившимся, то ли искаженным почерком. Так мог писать ребенок, так мог писать глубокий старик, так не мог написать математик, светлая голова, доктор, автор десятков статей, опубликованных в ведущих математических журналах. Текст был коротким, Розенфельд запомнил его с первого прочтения, запомнил завитки и обрывы в каждой букве, запомнил нажим в нескольких словах и легкое касание, делавшие буквы почти невидимыми - в других. Он так привык, работал с документами не первый год. А для Ставракоса поведение гостя выглядело странным. Профессор ожидал, что полицейский эксперт возьмет бумагу двумя пальцами за кончики, возможно, разгладит, чтобы лучше различать буквы, поднесет к глазам, посмотрит вприщур, потом еще раз - внимательнее и, наконец, перепишет текст в блокнот, чтобы изучить впоследствии, понимая, естественно, что ему не позволят взять оригинал, у Рознфельда нет оснований изымать не ему принадлежащую бумагу, он тут, в принципе, никто, гость, свалившийся, как снег на голову. Да, старший инспектор попросил оказать содействие, но и это было всего лишь просьбой, которую Ставракос не обязан выполнить.
- Все? - с разочарованием, вызвавшим у Розенфельда легкую усмешку, спросил профессор, когда гость, мельком, как показалось, взглянул на текст, отошел от стола и сказал "спасибо".
- Что? - Розенфельд вернулся к реальности из мира начавшихся размышлений. - Ах, вы об этом... Спасибо, я увидел.
- А теперь, - жестко сказал Ставракос, решив больше с гостем не церемониться. Похоже, это просто любитель сенсаций, зачем-то взявший в защитники полицейского инспектора, - давайте все-таки с начала. Почему вас заинтересовал доктор Бохен? Человек умер, кремирован и похоронен. Прекрасный ученый, незаурядная личность. При чем здесь полиция?
- Да... - протянул Розенфельд, потерев пальцами виски. - Видите ли, профессор, я знаком с кое-какой статистикой, в том числе медицинской. По роду работы приходилось читать материалы, беседовать с врачами, разные бывали случаи... Смерти естественные, противоестественные и так называемые клинические...
- Я спросил: при чем здесь полиция?
- Ни при чем, - согласился Розенфельд. - В литературе я не нашел случая, когда человек, вернувшись с того света после клинической смерти, просит бумагу, пишет, преодолевая слабость, несколько слов и умирает, на этот раз по-настоящему.
- Понятно, - с нарастающим раздражением сказал профессор, - вы ожидали, что Бохен записал то, что увидел, так сказать, по ту сторону. Тоннель, свет в конце, встречающие родственники, собственное тело, вид сверху... Моуди в полный рост.
Розенфельд с изумлением посмотрел на Ставракоса, на этот раз действительно подошедшего к двери и открывшего ее, чтобы выпустить гостя.
- Ну что вы... - пробормотал он. - Какой туннель? Какой Моуди?
Зря это он, подумал Розенфельд. Напрасно Стив предупредил о моем приезде. Из лучших побуждений, официальная просьба и все такое, но лучше бы он этого не делал. Не всякий рад сотрудничать с полицией. Похоже, Ставракос - из таких.
Кстати, почему?
- Прошу прощения, - сказал Розенфельд, подчиняясь жесту профессора. Собственно, он узнал все, что хотел, и профессиональное мнение Ставракоса теперь его не интересовало. - Я, видимо, не вовремя.
- По меньшей мере, - сухо произнес Ставракос, стоя у открытой двери.
Розенфельд вышел, и дверь за ним защелкнулась со звонким звуком.
***
Розенфельд сидел у журнального столика в своем номере, смотрел в окно на качавшиеся от ветра верхушки деревьев в университетском парке, и ему казалось, что это кисточки, рисующие в темном небе абстрактные движущиеся узоры, замкнутые на себе линии, некую вязь, математический сюрреализм.
Розенфельд мысленно рассматривал листок бумаги с написанными вкривь и вкось словами. Он запомнил все: и то, что сначала лист сложили вдвое, потом расправили, а после того, как Бохен написал дрожавшими пальцами несколько строк, лист смяли - кто? зачем? - и несколько раз расправляли, но складки остались и, возможно, тоже что-то означали...
"Уровень ноль. Нет времени. Понять - значит, усложнить. Узнать - значит, упростить. Самое легкое - создавать из совершенства. Совершенство невозможно разрушить, но можно..."
И длинная кривая линия до нижнего края страницы.
Лист бумаги выпал из руки Бохена, и он умер.
Почему его не сумели спасти во второй раз?
Накрапывал дождь, ветер перестал раскачивать деревья, мир изменился.
Розенфельд достал из ящика прикроватной тумбочки чистый лист бумаги, там лежала целая пачка и несколько ручек разных цветов, а также ластики и две прозрачные папки - то ли оставил предыдущий жилец, то ли такими были гостиничные правила. Университет все-таки. Принстон.
Розенфельд старательно перенес на бумагу текст из памяти, сохранившей мельчайшие детали. Получилось почти правильно, но в памяти текст был живым, а на бумаге - мертвым. В памяти буквы были теплыми, на бумаге холодными.
Розенфельд положил перед собой телефон и вызвал Сильверберга.
- Ты уже начал отдыхать? - вместо приветствия спросил старший инспектор. Голос Мэгги сказал: "Передай Арику привет".
- Спасибо. - Розенфельд ответил сначала Мэгги, а потом Стиву. - Да. Здесь прекрасно. Именно такой отдых, какой мне нужен. Отдельное спасибо за звонок Ставракосу.
- Я думал, это поможет тебе отдохнуть.
- Ты правильно подумал, Стив. Если бы не твой звонок, я не увидел бы того, что увидел.
- Я что-то сделал не так? - забеспокоился Сильверберг, расслышав в голосе Розенфельда плохо скрытое осуждение.
- Все так. Твой звонок избавил меня от ошибки.
- Надеюсь, - неуверенно отозвался старший инспектор. И поскольку Розенфельд молчал, Сильверберг спросил: - Я могу что-то еще для тебя сделать?
- Я перешлю тебе фотографию листа бумаги с текстом. Попроси Будкера провести полный текстологический анализ.
- В смысле - расшифровать?
- Вряд ли это шифр. Точнее - конечно, шифр. Понимаешь, Стив, это случай, когда человек пишет истинную правду открытым текстом, потому что у него просто нет времени писать иначе. И это на самом деле самый сложный из возможных шифров, поскольку, чтобы понять смысл, нужно прожить жизнь, прожитую этим человеком, сделать все, что сделал он, и прочувствовать все, что он прочувствовал. Конечно, ничего этого Будкер не сделает, но пусть проведет экспертизу и сообщит результат, хорошо?
- Да, - протянул Сильверберг. - Но... Будкер - твой сотрудник и мне напрямую не подчиняется. Не лучше ли...
- Нет. Сделай, как я прошу.
- Хорошо, - согласился старший инспектор. - Надеюсь, отдых пойдет тебе на пользу.
- Здесь дождь, - сообщил Розенфельд. - Мелкие капли зигзагами ползут по стеклу. А у вас...
- Что с тобой, Арик?
- Спокойной ночи, Стив.
***
"А теперь, - подумал Розенфельд, разложив постель и приняв душ, - можно начать с начала".
Джеремия Бохен, математик, доктор, сотрудник Института перспективных исследований в Принстоне. Имя попалось Розенфельду впервые, когда он год примерно назад просматривал, по своему обычаю, ежедневные сводки научных публикаций в интернетовском ресурсе ArXiv. Не все, конечно. Каждый день авторы выкладывали десятки, а бывало, сотни новых статей по всем естественным и точным наукам. Объять необъятное было не просто невозможно, но, прежде всего, не интересно. Розенфельд не складывал знания в памяти, как учил его на первом курсе Йеля профессор Неренс, замечательный учитель, но посредственный ученый. Посредственный именно потому, что знал, казалось бы, все, знание выпирало из его мозга, как пресловутая каша из кастрюли, знанием профессор делился увлеченно, но в результате его ученики хорошими учеными не становились, а посредственностями в своей профессии быть не хотели. Многие, окончив Йель, уходили в промышленные фирмы, в прикладные науки, где требовались умные мозги, чтобы внедрять уже открытое и изобретенное. Розенфельд не избежал общей участи - как только представился случай, подписал договор с полицейским управлением Бостона, и, как оказалось, не прогадал: работа была интересной, порой захватывающей, и главное, результативной. Результатом не всегда можно было гордиться и рассказывать непосвященным, но, когда удавалось распутать клубок противоречий, удовлетворение от проделанной экспертизы было ни с чем не сравнимым.
Но и привычка, навязанная Неренсом, не исчезла. Память свою Розенфельд все же, по мере возможности и при наличии интереса, нагружал. Для просмотра выбирал статьи по заголовкам - разбирался он достаточно, чтобы определить, стоит ли читать хотя бы введение. Обычно он введением и ограничивался, довольно редко обращаясь к полному тексту - если идея работы была не просто оригинальной (об этом Розенфельд мог судить с уверенностью профессионала), но затрагивала в его душе струны, начинавшие звучать, будто слова на экране становились подобием дирижерской палочки, а взмах руки дирижера вызывал звук виолончельной струны или рокот валторны, или тихий звон колокольчика. Розенфельд называл этот отзвук интуицией, но был уверен, что истинной интуиции, когда знание возникает ниоткуда, идея появляется, как Новая звезда на небе, такой интуиции не существует в природе, а есть отклик, подсознательная перекличка с чем-то, уже узнанным, но спрятанным в памяти, той самой, которую тренировал у студентов незадачливый ученый, но прекрасный преподаватель Неренс, отправленный на пенсию в тот же день, как ему исполнилось семьдесят. Он всегда поступал по правилам университета, и с ним поступили так же: делай другому то, что хочешь, чтобы делали тебе...
Статья, на которую обратил внимание Розенфельд год назад, называлась "Конечная математическая вселенная - от физики к математике". В резюме, коротком, как надпись на могильном камне, говорилось только, что автор развивает идеи Тегмарка в эпистемологическом и онтологическом планах. Это выглядело загадочно, звучало, как неожиданно, посреди длинной мелодии, возникшее соло контрабаса, разрушившее мелодический рисунок.
Розенфельд статью прочитал и на следующий день пытался пересказать содержание Сильвербергу - естественно, во время ланча в "Электроне". И, естественно, друг ничего не понял, поскольку и для самого Розенфельда прочитанное оказалось не столько понятным, сколько вдохновляющим - как новое красивое платье на давно знакомой женщине, которой увлекаешься лишь в той мере, чтобы не забывать об ее существовании и радоваться ее обновкам, но не стараясь быть с ней все время и, тем боле, признаваться в серьезных чувствах или, боже сохрани, намерениях.
Бохен - судя по статье - был ученым не от мира сего. Впрочем, как многие математики - если верить книгам, сериалу "Жизнь Гаусса" и йельским "посиделкам". Изредка Розенфельд посещал математические семинары, скорее, чтобы нагрузить память по рецепту Неренса, нежели для того, чтобы увлечься идеями теории графов или топологических особенностей абстрактных пространств.
Он и сейчас не мог определить, что именно привлекло его в статье Бохена настолько, что он стал следить за другими работами и за его жизнью, что сделать было гораздо труднее, поскольку Бохен не имел аккаунтов в социальных сетях, не давал интервью, лишь один раз выступил с докладом, краткое изложение которого попало в научную новостную программу, и однажды оказался в кадре тележурналиста, снимавшего выступления студентов Принстона против нововведений, в сути которых Розенфельд не разобрался. Его внимание привлекла фраза, произнесенная за кадром: "А вот и доктор Бохен, которому до фонаря все, что интересует каждого". На две-три секунды камера, дернувшись, показала пробивавшегося сквозь толпу возбужденных молодых людей мужчину, на которого при иных обстоятельствах Розенфельд не обратил бы внимания: лет сорока, высокий и, наверно, потому сутулый, с длинными руками, которые он протянул вперед, будто слепой. Лицо тривиальное, как среднестатистическое изображение, используемое обычно в полиции в качестве шаблона при составлении словесного портрета. Бохен расколол толпу и прошел сквозь нее, думая о чем-то своем, то ли возвышенном настолько, что все мирское было ему чуждо, то ли, напротив, о таком низменном и неинтересном, что возбужденная толпа отталкивала его, как вода отталкивает масло, не имея желания с ним смешиваться.
Увидев на сайте Принстонского университета объявление о смерти Бохена, Розенфельд изумился, как изумляется человек, если ему сказать о смерти математического уравнения. Для Розенфельда Бохен был именно математической структурой, существовавшей среди людей благодаря изгибу в мировой системе закономерностей. Уравнение Бохена оставалось для Розенфельда не решенным, он не знал, как к нему относиться, а тут такое... Тело Бохена кремировали, о чем сообщил назавтра сайт Института перспективных исследований, а пепел поместили в местный колумбарий после положенных служб и, вероятно, речей, текстами которых составители краткого некролога не заинтересовались.
Единственным дополнением к официальному сообщению стало написанное мелким шрифтом известие о том, что доктор перенес инфаркт, находился в состоянии клинической смерти, из которой его удалось вывести, но, к сожалению, ненадолго. Придя на несколько минут в сознание, Бохен попросил лист бумаги и ручку, написал несколько слов, после чего потерял сознание и вскоре скончался.
Почему-то именно это обстоятельство потрясло Розенфельда настолько, что ему пришла в голову нелепая - он сам это понимал - мысль: не была ли смерть Бохена, мягко говоря, не совсем естественной? Надо бы расследовать. По крайней мере, расспросить врачей, коллег, знакомых. Говорить об этом Сильвербергу было бессмысленно, во всяком случае, в рабочее время и в рабочем настроении, и потому - а может, совсем по иной причине - Розенфельд завел бесполезный разговор во время ланча и неожиданно для себя заговорил об отпуске.
Чего он хотел на самом деле? Понять. Что? Тут ход мысли давал сбой. Стоя у окна и, глядя на стекавшие по стеклу дождевые капли - тяжелые догоняли легкие и увлекали их за собой в застекольную пучину, - Розенфельд самому себе доказывал, что не ошибся, и поведение Ставракоса это подтверждало. Было в поведении профессора нечто нарочито отстраненное, не хотел он говорить об умершем коллеге, но почему-то сохранил записку, написанную Бохеном между смертью и смертью.
И Сильверберг... Вот ловкач! Розенфельд знал друга как облупленного. Сначала не понял, а потом, конечно, догадался, почему старший инспектор позвонил именно туда и именно тогда. Рассчитал время прилета, время, необходимое Розенфельду, чтобы забросить в номер рюкзак, знал, что, позвонить нужно Ставракосу - кому еще, если не руководителю коллаборации, в которой работал Бохен? И попросить о содействии. То есть вызвать очевидное сопротивление "материала". Сильверберг прекрасно разбирался в человеческих характерах. Сказав "да, конечно" (а как еще мог Ставракос отреагировать на просьбу полиции, путь и другого округа?), математик закроется, и Розенфельду не останется ничего, кроме как переночевать и первым самолетом вернуться из "отпуска". Работы много, ты мне нужен здесь, Арик, дорогой, так что изволь...
Розенфельд отошел от окна. Наверно, Стив прав. Комната была чужой. Дождь за окном был чужим. Деревья в парке были чужими. Чужими были мокрые сейчас дорожки, по которым много лет назад ходили такие корифеи, как Винер, Бом, фон Нойман, Уилер, Эверетт... Сам Эйнштейн.
"Уровень ноль. Нет времени. Понять - значит, усложнить. Узнать - значит, упростить. Самое легкое - создать нечто из совершенства. Совершенство невозможно разрушить, но можно..."
Что еще можно сделать с совершенством, если не разрушить? "Нет времени". Бохен понимал, что умирает? Чтобы понять процесс, физики строят модели - то есть упрощают. Узнавая новое - понимают, насколько мир сложнее представлений о нем.
Все наоборот...
Все на самом деле наоборот, подумал Розенфельд. И смерть Бохена? Да, и смерть Бохена. А если наоборот, то...
Никуда он, конечно, завтра не поедет. И к Ставракосу больше ни ногой. Все нужно делать наоборот. Не так, как от него ждут, - если от него вообще ждут чего-то.
Говорить с врачами тоже смысла нет - никто не станет рассказывать подробности и, тем более, показывать медицинские документы эксперту без полномочий. Собственно, ничего этого ему не нужно. Он видел сотни эпикризов, сотни экспертных заключений, сам их подписывал - узнать, значит упростить. А ему не нужно упрощение. Усложнение не нужно тоже. Нужна правда.
"Совершенство невозможно разрушить, но можно..."
Что?
В аллеях зажглись фонари, похожие на старинные уличные газовые светильники, которые возжигал, поднося фитиль, уличный смотритель. На маленькой круглой площади перед гостиницей стояли две скамьи с высокими спинками, в глубине аллеи Розенфельд увидел подсвеченный фасад двухэтажного дома, похожего на фотографию особняка, где провел последние тридцать лет жизни Эйнштейн. Может, это он и был.
Дождь уже не шел, но в окно не было видно, распогодилось ли, открылось ли небо, стали ли видны звезды. Освещенная площадь делала темноту неба более глубокой и будто вовсе отсутствующей в этой реальности. Розенфельд надел куртку, положил в карман телефон и вышел, не встретив никого ни в коридоре, ни в холле - даже за стойкой администратора никто не сидел и не провожал гостя изучающим взглядом.
К спинке одной из скамеек была привинчена бронзовая табличка с надписью, удостоверявшей, что сидеть здесь человек будет за счет и в память об Анне-Марии Сегед. Розенфель сел и почтил память меценатки. Из закрытой двери отеля странным образом вывалился большой рыжий кот и медленно, важно прошел поперек площади, зыркнув на Розенфельда зеленым глазом.
Розенфельд достал телефон и нажал иконку быстрого набора.
- Все еще отдыхаешь? - поинтересовался Сильверберг.
- Еще не начинал. Но чем больше провожу здесь времени, тем больше убеждаюсь, что отдыхать не придется.
- Вот как? - то ли удивился, то ли обрадовался старший инспектор. - Тогда возвращайся, тут-то работы хватает.
- Чем больше я размышляю, - продолжал Розенфельд, - тем яснее становится, что со смертью Бохена дело нечисто.
Сильверберг помолчал и спросил осторожно:
- Кто навел тебя на такую мысль?
- Не кто, а что. Несколько слов, которые написал Бохен между двумя смертями - клинической и настоящей. Почему он написал? Кто и почему скомкал листок? Каждое написанное слово - понятно. Вместе они тоже что-то означают. Я хочу понять - что.
- Зачем?
Правильный вопрос. Но бессмысленный. Как и весь разговор. Как кот, бродивший между скамейками и чего-то от Розенфельда ожидавший. Как весь этот вечер, реальный ровно настолько, чтобы не оказаться иллюзией, и иллюзорный ровно настолько, чтобы реальность окружающего стала вызывать большие сомнения.
Розенфельд знал себя. Знал своего друга. Знал, что при иных обстоятельствах Сильверберг попросту приказал бы ему вернуться: дела есть дела, и он имел право требовать.
- Спасибо, Стив, - сказал Розенфельд вместо ответа и прервал связь. Подумал и выключил аппарат.
Он знал, что произошло. Точнее, того, что знал прежде и узнал сегодня, было достаточно, чтобы подсознание обработало данные и сложило пазл, последним недостающим элементом которого оказался текст записки. Пазл сложился, но подсознание не торопилось сообщать решение - нужно было, как на входе в пещеру сокровищ, сказать кодовое слово, тот самый "сим-сим", иначе он не поймет самого себя, а, не поняв, не впустит в сознание то, что знает.
Иными словами, интуиция молчала. И нужно было внешнее воздействие - капля дождя, взгляд кота, дуновение ветра... Он не знал - что. Не знал - когда. Не знал, что сделать, чтобы увидеть скрытое.
Розенфельд встал и медленно пошел по левой аллее, не освещенной и почти невидимой. Под ноги не смотрел, это не имело смысла, шел будто по дорожке, проложенной в космосе - навстречу тусклой звезде, то возникавшей, то исчезавшей впереди. Впрочем, это была не звезда и не планета: вероятно, светилось окно в невидимом коттедже, которым заканчивалась аллея.
Розенфельд обо что-то споткнулся, с трудом удержал равновесие, и в это время рядом с окном осветилось другое, и оказалось, что коттедж на самом деле совсем близко, в нескольких шагах, аллея вынырнула из космоса на свет и закончилась полукруглой лужайкой. Глаза Розенфельда успели привыкнуть к темноте, и неожиданный свет почти ослепил его - будто, пройдя темным туннелем, он вышел в мир, не существовавший в реальности. Мир, им самим придуманный и все-таки неузнаваемый, потому что узнать придуманный мир, по сути, невозможно - он переменчив, зависит от мысли "здесь-и-сейчас", мир не может поспевать за фантазией, а фантазия - за пенистой игрой подсознания.
Розенфельд стоял у входа в коттедж, как Гретель перед пряничным домиком. Он не собирался входить, он был сейчас в чужом мире, не знал его правил. За двумя освещенными окнами, в комнатах, скрытых полупрозрачными жалюзи, двигались тени, не похожие на силуэты людей - скорее, сказочные монстры с огромными рогами и удлиненными мордами. Розенфельд понимал, что у него разыгралось воображение, и в комнатах были, конечно же, люди, просто ракурс оказался странным. Как должен стоять и передвигаться человек, чтобы на светлом экране тень его так странно выглядела?
Додумать мысль (была ли это мысль или только ощущение еще не возникшей мысли?) Розенфельд не успел. Мелодия, которую он сразу не узнал, потому что часто ее слышал в обычных обстоятельствах и не ожидал услышать здесь и сейчас, разорвала настойчивую тишину, как сам он разрывал на части и бросал в корзину для бумаг ненужные листы с текстами экспертных оценок.
Высветившийся номер был ему неизвестен, и первым желанием стало: не отвечать. Зачем, если звонят из другой вселенной?
Он ответил за секунду до того, как звонок должен был кануть в небытие голосового почтового ящика.
- Простите, - сказал женский голос, будто колокольчик из "Волшебной флейты".
Розенфельд молчал - он не ждал продолжения, просто растерялся, и пауза оказалась слишком долгой, чтобы собеседница посчитала ее естественной.
- Не вовремя, - сказала она почти испуганно. - Перезвоню утром... если можно.
- Нет-нет, - спохватился Розенфельд. - Слушаю вас. Слушаю, - повторил он, соображая, кому мог понадобиться. Голос был незнакомым, но он не знал всех сотрудниц бостонской полиции, звонить могла любая, чтобы передать, как бывало, просьбу о срочной экспертизе.
- Я Бохен, - сказала женщина, и Розенфельд сильнее сжал аппарат в ладони. Бохен? Он же... Она...
- Дженнифер Бохен, сестра... - голос прервался, будто у женщины перехватило дыхание.
- Да. - О сестре Бохена Розенфельд не знал ничего, даже не подозревал о ее существовании.
- Мне прислал ваш номер профессор Ставракос, - объяснила Дженнифер уже спокойным голосом, вовсе не похожим на звук колокольчика, как Розенфельду показалось вначале - глубокое, полное обертонов, меццо-сопрано, приятное для слуха настолько, что Розенфельд невежливо продолжал молчать, ожидая новых слов и новых ощущений.
- Об обстоятельствах, - перебила миссис (мисс?) Бохен, - я хотела бы с вами поговорить. Вы ведь...
Она замялась, и на этот раз Розенфельд воспользовался паузой:
- Я эксперт-криминалист, если вы имеете в виду мою профессию. Правда, то, что меня привело в Принстон, не имеет отношения к полиции, точнее, если и имеет, то очень косвенное. Дело в том, миссис Бохен...
- Мисс.
- Простите. Дело в том, что я физик по образованию, теоретической физикой и математикой интересовался все время, и прекрасные работы вашего брата в области инфинитного исчисления читал с огромным интересом. Они... - он попытался найти сравнение, которое было бы понятно неспециалисту. - Они подобны нераспустившемуся цветку, в них чувствуется... - На этот раз он запнулся, сравнение оказалось слишком вычурным, не передававшим и сотой доли ощущений и, особенно, мыслей, которые привели его в Принстон. - Чувствуется, что доктор Бохен предполагал сделать нечто более грандиозное...
А это уж совсем банально, подумал Розенфельд и замолчал, соображая, как исправить впечатление, которое, несомненно, возникло у мисс Бохен после его невразумительной речи.
- Я хочу поговорить с вами о брате, - просто сказала мисс Бохен, отвергнув любые красивости в объяснениях. - Я здесь третий день, и мне просто не с кем... Все они прекрасные люди, все мне сочувствуют, предлагают помощь, которая мне вовсе не нужна. И никто... понимаете, доктор Розенфельд, никто не хочет говорить о том, каким был Джерри в жизни, будто он был не человеком, а...
- Когда мы могли бы встретиться? - спросил Розенфельд, соображая, удобно ли пригласить женщину на завтрак часов в восемь утра, не рано ли, но, с другой стороны, не хотелось откладывать...
- Сейчас, - сказала мисс Бохен, и в этом слове было больше от утверждения, чем от вопроса, хотя и вопрос тоже был, задавленный более сильным желанием.
- Где?
- Вы остановились в отеле "Е равно эм це квадрат"? Мне так сказал профессор Ставракос...
- Да, но сейчас... Я вышел погулять в парк...
Она еще подумает, что я предлагаю встречу в парке. И дождь опять накрапывает.
- Где я могу вас найти?
- Да там же, в эйнштейновской формуле. Первый этаж, комната сто седьмая.
- Сейчас буду.
Он едва не заблудился на обратном пути, а когда подошел к крыльцу, дождь припустил в полную силу, и Розенфельду пришлось подняться к себе, что скинуть мокрую куртку и причесаться.
***
Бохен умер в возрасте тридцати семи лет, и Розенфельд предположил, что сестра его значительно моложе - не замужем, детей, по-видимому, нет.
Дверь открыла женщина лет сорока пяти. Едва заметные морщинки у глаз - это оказалось первым, на что обратил внимание Розенфельд, а уже потом на удивительные глаза: голубые, как канадское озеро Морейн, где он был со студенческой экскурсией и остался под впечатлением цвета воды, настолько чистого, будто свет отражался в очень узком диапазоне. Больше ничего примечательного в женщине не было, но глаза и взгляд завораживали, не позволяли отвлечься, лгать, увиливать, говорить о мелочах и вообще о ненужном ей. Розенфельд понял, почему она не сумела установить контакт с профессором Ставракосом и с математиками, сотрудниками ее брата. Они просто жили в разных мирах.
Неприлично, подумал Розенфельд, так пялиться на женщину, но ведь и она рассматривала его внимательно, изучающе, хотела понять, с кем имеет дело, о чем с ним можно говорить, а о чем не стоит. Что-то происходило между ними в течение тех нескольких секунд, пока они стояли - он за дверью, она в комнате, - и разделял их порог, переступить который ни в реальности, ни в мыслях Розенфельд не торопился, а она не торопила.
"Входите" прозвучало будто со стороны. Кто-то сказал это ее голосом, и она посторонилась, Номер был в точности таким, куда поселили и его, поэтому обстановка прошла мимо внимания. "Садитесь, пожалуйста", и он сел в стандартное гостиничное кресло, удобное ровно настолько, чтобы сидеть, не ощущая желания встать и пересесть на стоявший у журнального столика короткий диванчик для двоих.
- Выпьете что-нибудь? - спросила мисс Бохен. - Правда, у меня нет ничего спиртного. Только чай и кофе.
- Чай, - выбрал Розенфельд.
- Мы с братом, - заговорила мисс Бохен, разливая чай по чашкам, - были очень дружны. Созванивались каждый день, виделись, правда, гораздо реже в последние годы. Джерри почти не выезжал из Принстона, а я осталась в Лос-Анджелесе. Я дизайнер одежды - предупреждая ваш вопрос...
Он действительно хотел спросить. Не успел.
Мисс Бохен замолчала - чай на столе, печенье в вазочке, заполнять паузу больше не нужно, и она перестала произносить дежурные фразы. Села напротив Розенфельда, вопросительно на него посмотрела, голубые лучи будто сошлись на его переносице, он даже почувствовал тепло, понимая, конечно, что эффект психологический, и надо что-то сказать о себе. Впрочем, она о нем уже знает - столько, сколько нужно, чтобы продолжить разговор, а точнее - начать заново.
- Почему... - начала она и замолчала.
Вопрос был понятен.
- Я давно хотел побывать в Принстоне.
"Не то, - сказала она взглядом. - Начните заново".
- Я читал работы вашего брата. Слежу за научными новостями...
"Не то..."
- А теперь, - сказала мисс Бохен, - давайте опять с начала. Вы знали брата как ученого. Я - как человека.
- Ученый тоже человек, - сказал Розенфельд банальность и понадеялся, что не был услышан.
Мисс Бохен подняла на него удивленный взгляд, и Розенфельд подумал, что неправильно оценил ее возраст. При ярком свете морщинки вокруг глаз стали не видны или на самом деле исчезли, а лицо, которое он сначала посчитал неприметным, превратилось в лицо греческой статуи, которую он много раз видел на фотографиях и именно потому сейчас не мог вспомнить ни названия статуи, ни имени скульптора.
Женщина смотрела на него, понимала, что Розенфельд ее изучает, но это ее не смущало.
- Около года назад, - начал Розенфельд, - я увидел статью вашего брата. Не в журнале, а в "Архиве", есть такой портал в интернете, где...
Мисс Бохен нетерпеливо нахмурилась, лицо мгновенно постарело лет на десять, Розенфельд сбился с мысли и после короткой паузы продолжил, опустив ненужные детали:
- Статья была о математическом единстве мира, почти философия, а не то, что принято называть математикой. Тем не менее статья была именно математической, формул много больше, чем текста. Меня привлекло название, я прочитал введение - это был, пожалуй, единственный абзац в статье, написанный словами, а не математическими знаками. Еще заключение, конечно, и я хотел сразу к нему перейти, но почему-то все же стал разбираться в формулах. Просидел всю ночь, переходя от формулы к формуле, как от строфы к строфе в стихотворении, от которого не в силах оторваться.
Мисс Бохен прерывисто вздохнула и положила ладони на стол. Начав разговор, она сидела, сложив руки на груди, - знак отторжения. Сейчас она открылась, и взгляд ее, уже завороживший Розенфельда, стал отстраненным. Голубой луч, как ему теперь казалось, не проникал в сознание, только следил, помогал не сбиться с мысли.
- Спасибо, - сказал Розенфельд. Зачем? Он просто понял, что его понимают, хотя сам себя он пока понимал не очень: все, что он делал в этот день, было спонтанным, отчасти неожиданным для него самого.
Мисс Бохен на секунду отвела взгляд и коротко кивнула: хорошо, сказала она, продолжайте.
Он продолжил, глядя на ее ладони, лежавшие на столе и отражавшие всю гамму ее чувств. Ладони были неподвижны, только чуть подрагивали кончики пальцев, но Розенфельду казалось, будто она играет на рояле сложную мелодию, он даже представлял какую, но назвать не мог, потому что мысли были заняты другим. Он вспоминал и говорил, следуя логике не реальности, а памяти, у которой свои законы.
- Много дней спустя, месяц или два, когда я уже прочитал - не скажу, что понял, - все работы вашего брата, одну я даже нашел на сайте вовсе не математическом, там было все о фантастических идеях, это был портал журнала фантастики... Когда я все прочитал, возникло ощущение... как бы это точнее выразить...
- Не надо точнее... - Сказала она эти слова или только подумала?
- Не надо, - согласился Розенфельд. - Как стихам не нужна точность...
Он хотел было объяснить этой женщине, гуманитарию, что точнее и логичнее математики нет ничего на свете, но не стал, почувствовав свою неправоту.
- Мы, - продолжал он, приняв ее слова как данность, - очарованы числами, формулами, уравнениями, и думаем, будто это и есть математика. Язык природы. Вторая сигнальная система Вселенной.
- А на самом деле...
- Математика это не числа и формулы. Как слова любого языка - это не сам язык, а его отражение, способ связи, внешнее, а не суть.
Она кивнула.
- Вы, - сказала она с чуть осуждающей интонацией, - сейчас говорите совсем не то, что думали еще минуту назад. Вы...
- Да, - перебил он, желая высказать мысль раньше, чем ее озвучит мисс Бохен. - Я... только сейчас понял, почему меня так заворожили работы доктора Бохена.
- Джерри, - сказала она, и он понял, что допущен. Допущен в ее мир, куда, вообще-то, не стремился попасть, но, оказавшись, почувствовал себя удобно и естественно.
- Джерри, - повторил он, приняв новый для него мир. - Работы Джерри были кристально прозрачны, настолько, что я смотрел не на них, а насквозь. И не видел.
- Видели, - сказала она и улыбнулась.
- Можно кофе? - спросил он.
Она покачала головой, сказав "нет", улыбнулась, сказав "да", и с сомнением посмотрела Розенфельду в глаза, ничего не сказав вслух. Пока он соображал, что могло означать ее сомнение, не выраженное словами, мисс Бохен приготовила две чашки эспрессо, одну поставила перед Розенфельдом, с другой отошла к окну и стала, отпивая глоток за глотком, смотреть в наступившую ночь.
Кофе оказался великолепным. Тишина - ждущей. Женщина - давно знакомой. Сто лет. Мысль, воображение так же подвержены действию принципа относительности, как и реальные частицы, для которых движение с субсветовой скоростью означает сокращение времени во много раз. Миг - и век. Если мысль летит так, что сознанию за ней не угнаться, если отпустить воображение в свободный полет, то пять минут знакомства могут обернуться в сознании столетней дружбой. Или столетней враждой - бывает, наверно, и так.
- Почему доктор Бохен... Джерри... был кремирован? - спросил Розенфельд. Столетнее знакомство позволяло задать любой вопрос. Получасовое непременно закончилось бы удивленным или даже неприязненным взглядом и ответным вопросом: "Почему вы спрашиваете?"
Мисс Бохен ответила ночи, прикорнувшей за оконным стеклом, и каплям нового дождя, медленно стекавшим с невидимого неба на невидимую землю:
- Не знаю. - И после паузы, которую Розенфельд не решился нарушить новым вопросом: - Мне сообщили, что Джерри... и я вылетела первым же рейсом. Погода была плохая, самолет, вместо Принстона, приземлился в Филадельфии, пришлось несколько часов ждать, пока пройдет ураган - "Роксана", слышали? - и Принстон принял нас только на следующую ночь. Ожидая в Филадельфии, я несколько раз говорила с миссис Джуннар, секретарем института, спрашивала, на когда назначены похороны, была уверена, что успею. "Мне ничего неизвестно, - отвечала миссис Джуннар. - Как только узнаю, а мне, конечно, все будет известно в первую очередь, немедленно вас проинформирую". Когда я прилетела и встречавший меня доктор Сперлинг сообщил, что Джерри уже... Я просто не поняла. Переспросила. Да, уже. Почему ничего не сказали мне? Почему не подождали?
Она обернулась - ночь ей была больше не нужна, ей не нужен был посредник, чтобы говорить с Розенфельдом, она перешла барьер, который ей трудно было преодолеть, он это понял и подвинулся на диванчике, освободив для нее место рядом с собой.
Мисс Бохен села, поставила пустую чашку не на стол, а себе на колени, и Розенфельд только сейчас разглядел, что мисс Бохен не носила траур - платье был багряного цвета, плотно облегало фигуру; так, наверно, женщины приезжают в театр, в оперу. Раньше он не видел, сознание не фиксировало одежду. Он видел лицо, взгляд, уши, затылок, когда она повернулась спиной. Руки, ладони, пальцы... А одежда... Человек, подумал он, воспринимает мир не таким, каков он на самом деле, а таким, каким показывает мир мозг, переработав информацию. Интересно, каким увидела его она?
- У меня не нашлось ни одного платья, которое можно было бы назвать траурным, - сказала она, будто прочитав (или действительно прочитав?) мысли, даже не мысли, а ощущения Розенфельда. - И я надела то, которое очень нравилось Джерри. Он говорил...
Она обнимала обеими ладонями пустую, но, наверно, еще теплую чашку, а может, сама ее и согревала. И не могла выговорить определенные слова.
Розенфельд эти слова знал. Вспомнил, хотя помнить не мог. "Ты в этом платье, как факел, - говорил Джерри. - Ты свет, ты сама жизнь".