Аннотация: Преступление расследует человек, находящийся многие месяцы в посттравматической коме...
Павел Амнуэль
И НИКОГО, КРОМЕ...
Я. Больше никого. И ничего.
Может, существует всё, кроме меня.
Возможно, правильны обе точки зрения.
Слышу, чувствую, иногда кажется, даже вижу, хотя и понимаю, что это лишь отображение звуков в известных мне зрительных образах. Воображаемое, но, как мне кажется, совпадающее с реальным настолько, что я могу сказать, в каком платье пришла сегодня Лера. Лерочка. Валера. Валерия. Дочь.
А они уверены, что нет меня. Представляю себя их глазами. Больница. Палата. Медицинская аппаратура. Кровать. На кровати - существо, которое было человеком, но теперь нечто, не реагирующее ни на какие раздражители. Пока еще живая пустая человеческая оболочка. Две капельницы. "Запредельная кома, степень четыре. Три балла по классификации Тиздейла и Дженнетт".
Сегодня Лера приходила чуть позже обычного. Утром, после гигиенических процедур (влажное обтирание, физиотерапия, смена памперсов... ненавижу). Гладила мою руку. Трогала пальцы. Плакала. Мне казалось, я видел ее покрасневшие глаза и челку, спадавшую на брови. Игра воображения. Знаю, что дочь поменяла прическу месяц назад, Алена об этом с ней говорила, я слышал. Лера пожала мне пальцы, и я ответил, но она, конечно, ничего не почувствовала, мои пальцы лежали в ее ладони так же безжизненно, как вчера. Неделю назад. Месяц. Двести тридцать семь дней.
Дочь держала меня за руку и тихо говорила о том, что Кен хотел ее поцеловать, и она этого хотела, а он смутился, у него комплекс, "но я его все равно люблю и не знаю, что делать".
Я хотел сказать... И сказал. Мысленно. Если бы дочь могла услышать, я кое-что объяснил бы ей о психологии закомплексованного юноши. Сам был таким Кеном, боялся прикоснуться к девушке, и если бы Марина с третьего курса не проявила инициативу, не знал бы вкуса поцелуя до знакомства с Аленой.
Помолчав, Лера произнесла фразу, отделившую прошлое от будущего. Конечно, дочь не подозревала, насколько фраза неотвратима. Для нее это была надежда. Для меня - ожидаемый финиш.
"Мама, наконец, уговорила доктора Гардинера применить его новое лекарство".
Уговорила, значит. Алена. Пусть Лера так и думает, хотя на самом деле Гардинеру, как я понимаю, стоило немалого труда уговорить Алену, причем так, чтобы ей казалось, будто она проявила инициативу.
Нужно было успокоиться, и, когда дочь ушла, я пробежал доказательство шестой теоремы инфинитного исчисления. Интересно, что показывает энцефалограмма, когда я размышляю? Вялые подъемы и спады электрической активности в мозжечке или где там в мозгу, по мнению врачей, бродят мысли и образы? Скорее всего, ничего не показывает. Даже наверняка - ничего. Я мыслю - следовательно, существую. Для себя. В себе.
К сожалению, в школе я не интересовался биологией, да и потом у меня не было никакого к ней интереса. Даже не знаю толком, чем ДНК отличается от хромосомы. Учили в школе, но с тех пор много воды утекло. Уверен: если мне было бы жизненно необходимо вспомнить школьные сведения из биологии, я смог бы это сделать. Конечно, чего не знал раньше, о том и вспомнить не могу, хотя... Если верна третья теорема (она верна, иначе я не смог бы доказать четвертую и пятую), то знать я могу столько, сколько не знают ни доктор Гардинер, ни его коллеги. Могу. Теоретически. Наверняка и практически смог бы, но не пытался. Страшно? Да, боюсь потерпеть поражение, боюсь понять, что все шесть теорем были доказаны неправильно, и на самом деле (что означает "на самом деле" в моем случае?) ничего из того, над чем я размышлял последние месяцы, не существует в природе и является математической фикцией. Необыкновенно красивой. Может, самой красивой за всю историю (как иначе, если я этой проблемой занимался!), но всего лишь и только - математикой, хотя Фрэнк Типлер из Тулана полагал, что всего лишь и только математикой является весь физический мир.
Дверь открывается почти бесшумно, вошедший старается не производить никаких звуков. Почему? Никто из входящих в палату не соблюдает тишину - зачем, если больной не может ни слышать, ни видеть, ни, тем более, осознавать?
Гардинер обычно входит, насвистывая свою любимую мелодию Лея из "Истории любви". Хотел бы я знать, о ком он в это время думает. Об Алене? С какого-то времени, насвистывая, он точно думает об Алене, и я подозреваю - что именно. Могу даже вспомнить с какого времени: час и минуту, когда он первый раз взял мою жену за руку - я это почувствовал, потому что рука Алены лежала на моей груди, а он положил сверху свою ладонь, пожал, Алена мягко ответила на пожатие; наверно, они посмотрели друг другу в глаза, но этого я не могу знать наверняка.
Вошедший молчит. Ступает так тихо, как может, но я понимаю, что вошла женщина. Очень слабый - на пределе восприятия - запах духов. Не Алена. Не Лера. Не кто-то из медсестер - они ходят в тапочках, не пахнут дорогими духами и не стараются быть тихими, как ангелы.
Женщина подходит к кровати, и я слышу ее дыхание. Она нервничает. Мне кажется, она то и дело оглядывается на дверь, хотя как я могу быть в этом уверен? Ощущения опережают знание, но не помню случая, чтобы знание не последовало за ощущениями - всегда появлялась возможность подтвердить интуитивную догадку звуками, чьими-то словами, прикосновениями; информацией, которой реальный мир снабжает меня, несмотря на нежелание иметь со мной что-то общее.
Женщина не хочет, чтобы ее застали в палате. Она не старая (сужу по дыханию), но и не очень молодая (судя по запаху духов, от которых Алена отказалась два года назад, потому что они перестали быть модными). Высокая (легко дотянулась до противоположного края кровати и поправила спадавшее одеяло) и худощавая (будь она толстой, коснулась бы меня животом).
Женщина наклоняется и целует меня в губы. Прикосновение мимолетно, поцелуй скорее лишь обозначен, но у меня сбивается дыхание, она может это увидеть, понять, почувствовать. Нет. Наверняка ни одна линия на самописцах (понятия не имею, как они выглядят, и что видно на экранах на самом деле) не сдвигается, не меняется ни один фиксируемый параметр моего состояния.
- Пожалуйста, - шепчет она, и мне кажется, что звучит весь воздух в палате: такое ощущение возникло у меня однажды, когда я оказался внутри большого колокола, стоявшего в лаборатории Биркесмана для исследования резонансных явлений.
- Пожалуйста, - повторяет она, и мне кажется, что время возвращается вспять к уже прошедшей секунде - чтобы я расслышал, воспринял, понял сказанное лишь один раз слово. - Хочу, чтобы ты жил. Я люблю тебя. Не уходи насовсем. Пожалуйста.
Она повторяет фразу восемь раз, и с каждым разом слова звучат тише, пока не становятся неотличимы от молчания.
Интуитивно я понимаю, почему это происходит. Но не хочу (боюсь?) впускать догадку в сознание.
Женщина уходит так тихо, что шагов ее я на этот раз не ощущаю вовсе.
Из коридора доносится шум, и я с тревогой думаю, что мою неожиданную гостью увидели выходившей из палаты. Кто-то из сестер или врачей задает ей вопросы, на которые она, возможно, не хочет или не может ответить.
В следующую секунду осознаю ошибку: дверь стремительно распахивается, и входят двое. Я давно узнаю обоих по шагам и, главное, громким голосам. Симмонсу и Гардинеру не приходит в голову разговаривать тихо, входя в палату. Зачем, действительно? Больному в глубокой коме ничто помешать не может.
- ...И на восьмой минуте забил красивейший гол, - продолжает фразу Симмонс. Вчера было воскресенье, и профессор, конечно, смотрел игру "Ливерпуля" не знаю с кем, а гол забил, безусловно, Мердок, о своем любимце Симмонс говорит с придыханием. Гардинер футболом не интересуется и отвечает невпопад:
- Остин, я переслал вам эпикриз Лестера?
Один стоит слева от кровати, другой - справа, они обмениваются какими-то бумагами, лист планирует мне на живот, и Гардинер поднимает его, сильно ткнув в меня пальцем.
- Да, файл в компьютере. Ну, как вам это?
- Нормально. Я потом еще посмотрю.
- Жаль, Невилл, такая красота проходит мимо вас.
- Красота? А, вы о голе... как его... Мерчисона?
- Мердока. Он с подачи ...
- Да-да, я понял. Скажите лучше вот что. Миссис Волков попросила меня использовать ницелантамин, и я нахожусь в некотором смятении. Скажу иначе: в большом смятении.
Симмонс молчит, я не слышу никакого движения и представляю: он изумленно разглядывает стоящего напротив Гардинера.
- Откуда ей известно о ницелантамине? - резко (с визгливыми нотками в голосе) спрашивает Симмонс и роняет мне на живот что-то не очень тяжелое - похоже на папку с бумагами. Каким взглядом профессор смотрит на Гардинера, с которым, насколько я понимаю их отношения, никогда не был дружен? Скорее, они коллеги-соперники: оба метят на пост заведующего отделением, старик Мариус на пенсию пока не собирается, но его тихо сживают, о чем сестры не раз судачили при мне, полагая, что плотно закрытые двери палаты охраняют их от посторонних ушей.
Теперь молчит Гардинер, шуршат бумаги - должно быть, он пытается скрыть волнение, неуверенность и какие-то другие чувства, делая вид, что изучает записи в моей медицинской карте. Зачем ему это? Не мог Гардинер сообщить коллеге о согласии Алены, не подготовив ответ на вопрос, который, как он прекрасно понимает, будет задан.
- Не знаю, кто ей сказал, - сухо произносит Гардинер и неожиданно взрывается: - Господи, Остин, вам известно, что творится в отделении, сколько человек на самом деле так и или иначе, в большей или меньшей степени, знает о том, какой эксперимент мы проводим, и сколько могло узнать хотя бы из оговорок Мариуса!
- Да, Мариус... - бормочет Симмонс и поднимает папку с моей груди, будто камень.
Нашел для себя объяснение. Начальник отделения не сдержан на язык, мог и проговориться.
- Какая разница, - вздыхает Гардинер, - откуда узнала миссис Волков? Она попросила меня... да что там "просила"... умоляла использовать препарат, потому что...
- Что вы ответили?
- Что я мог ответить? - Я так и "вижу", как Гардинер пожимает плечами. - Правду, конечно. Она настаивала, и я обещал, что подниму вопрос на ближайшем консилиуме.
- Завтра, - уточняет Симмонс.
- Завтра, - эхом повторяет Гардинер.
- Клинические испытания так или иначе необходимы, - раздумчиво произносит Симмонс после долгой паузы, во время которой перелистывает бумаги, я слышу характерный шорох. Похоже, он уговаривает себя, и ему это удается.
- Вот и я о том же.
- Хотите, чтобы на консилиуме я поддержал эту просьбу?
- Хочу, чтобы вы знали, о чем пойдет речь. Я ни о чем не прошу, профессор Симмонс. Я сам в сомнениях и ничего пока не решил.
Не решил он, как же.
- Хорошо, - вяло отзывается Симмонс. Слышу шаги. - И все-таки жаль, что вы не смотрели матч. Классная была игра.
Прежде чем дверь за ними захлопнулась, я успеваю расслышать часть ответа Гардинера.
Кто она? Почему никогда прежде не появлялась в моей палате? Почему поцеловала? Мы были знакомы раньше? Она меня знала? Переживала за меня? Кто-то из знакомых Алены? Не Леры. Женщина показалась мне гораздо старше моей дочери. И если она сказала то, что сказала, значит...
Кто эта женщина?
Смутно припоминаю. В тумане. Может, мы действительно знакомы, но почему тогда я не помню? Знакомы настолько близко... "Я люблю тебя".
Я должен вспомнить. Знаю, что вспомню, но бессмысленно напрягать память. Да сейчас и не получится. Эти посещения выбили меня из колеи. Я не успею. Если Гардинер сегодня же начнет... Нет, дождется консилиума. Не станет брать ответственность исключительно на себя. Не потому что совестливый и не из-за страха быть обвиненным. Он ничем не рискует, если больной скончается, так и не выйдя из состояния комы. Принципиально новый препарат, первое клиническое испытание. Минимальный (пока) шанс на успех, но необходимо исследовать все возможности, вот одна из них, а пациент все равно скорее мертв, чем жив. Очень глубокая кома, состояние мозга близко к терминальному. Гардинер ничем не рискует, даже наоборот. Он и в случае неудачи (на которую, безусловно, надеется) получит все дивиденды. Признание коллег: да, первый опыт не удался, больной умер, но это все равно был безнадежный случай. Когда в 1969 году Бернард в Южной Африке пересадил сердце Вакшанскому, обоим было ясно, что больной умрет через неделю-другую. Но Бернард сделал это, и сейчас пересадка сердца - рутинная, хотя, конечно, сложная операция.
Гардинер не за репутацию опасается. Он боится другого: вдруг препарат поможет. Шанс невелик, да. Судя по разговорам, которые велись в палате, вероятность семь десятых процента. Один шанс из ста пятидесяти. Если испытать препарат, взяв сто пятьдесят безнадежных больных в состоянии комы, то один из них придет в сознание (и, конечно, не будет помнить ничего из того, чем были заполнены его дни, когда он выглядел бревном), а остальные сто сорок девять погибнут - все равно они обречены, ну так умрут не через неопределенное время, а очень быстро. Зато медицинская наука сделает шаг вперед в лечении практически безнадежных ком.
Но даже один шанс из ста пятидесяти Гардинера, наверно, пугает. Если я приду в сознание, он своими руками погубит собственное счастье. Он воображает, что Алена -счастье, которое мужчина упускать не должен. Любовь. Следя за тем, как развивались их отношения, я смог составить впечатление о том, что такое любовь для Гардинера, и что -для Алены.
О чем я думаю? Почему неприятные моменты вспоминаются чаще, чем то немногое хорошее, что происходило за эти двести тридцать семь дней? Почему мне приходят на память разговоры о том, насколько безнадежна моя ситуация, и что в этом состоянии я могу просуществовать много лет, и что, даже если когда-нибудь приду в себя, то почти наверняка останусь дебилом, как больной N, который в две тысячи тринадцатом... или как больная M в тысяча девятьсот восемьдесят девятом. Или... Они перечисляли эти трагические случаи - Гардинер и его коллеги, обсуждавшие у моей кровати шансы на мое спонтанное "возвращение".
Ужасно, но эти слова Гардинер, похоже, и Алене говорил - как это сейчас принято, сурово и без утайки. "Мозг вашего мужа безнадежно поражен. Доктор Волков находится в тяжелой травматической коме и с очень большой вероятностью никогда не придет в сознание. Нужно надеяться на чудо, но вы знаете, как редки чудеса в нашем мире. Пока сохраняется очень слабая электрическая активность, практически на уровне фона, посмотрите на экран. Безусловно, он ничего не чувствует, зрачки не реагируют на свет. Конечно, жизнедеятельность организма будет поддерживаться, пока консилиум (единолично такие вопросы не решают) не зафиксирует смерть мозга. Да, страховка позволяет, вы ведь будете продолжать выплаты по его страховому полису? Значит, никаких проблем с этой стороны".
"Никаких проблем с этой стороны", - сказал Гардинер Алене через одиннадцать дней после того, как она выписалась из больницы и стала приходить ко мне каждый вечер. Сидела у изголовья и говорила, говорила, говорила, не умолкая, о чем угодно, бог знает какие глупости и чепуху, потому что ей объяснили: с больными в состоянии комы нужно много разговаривать, это, возможно, способствует, нет, не выздоровлению, но помогает быстрее выйти из комы, бывали, знаете, случаи...
"Никаких проблем с этой стороны, и я вам больше скажу, - Гардинер в тот раз впервые, как я понимаю, посмотрел на Алену глазами не врача, а мужчины, и понял, что она красива, умна, и что, хотя она замужем, проблем с мужем не будет. - Даже если бы у вашего мужа не было страховки, лечение все равно оставалось бы таким, как сейчас, потому что ничего больше сделать невозможно. Долг накапливался бы, клиника разбила бы сумму на много платежей. Есть, кстати, фонд Спиллера, который помогает в подобных случаях. Пожалуйста, не думайте об этом, мы делаем все возможное. И невозможное тоже".
Алена всхлипнула, и Гардинер взял ее руки в свои, прижал к груди... Впрочем, тогда я еще не научился распознавать и анализировать звуки, путал звуки шагов со звуками открываемого окна.
И что же? Ничего. Ни-че-го. НИ. ЧЕ. ГО. Все будет так, как они задумали. Консилиум, конечно, примет нужное решение, ведь речь идет о спасении жизни больного! Знаю я их: заведующий отделением профессор Мариус, главный невропатолог профессор Огдон, главный нейрохирург профессор Мортимер... Никого из них я не мог видеть, но слышал каждого, они замечательные специалисты и, безусловно, поддержат Гардинера, потому что на самом деле, если существует хотя бы один шанс из тысячи, что пациент придет в сознание, нужно этот шанс использовать. Никому не придет в голову, что Гардинер рассчитывает на то, что - и теория вероятностей на его стороне! - девятьсот девяносто девять шансов в девятьсот девяносто девять раз больше единицы.
Не думаю, что препарат убьет меня сразу. Мне неизвестны его клинические характеристики, да если бы и были известны, что я понял бы из медицинской абракадабры? Неделя? Месяц? Как это будет происходить? Полное исчезновение электрической активности мозга, отмирание нейронов? Когда на энцефалографе мелкие дрожания перейдут в устойчивую прямую линию, Гардинер произнесет со вздохом: "Жаль. ницелантамин тоже не помог. Мы его потеряли. Отключайте".
А что будет для меня? Потеря памяти? Ощущений? Я даже не узнаю, что перестал жить? Усну. Сейчас я не сплю и не ощущаю в сне никакой необходимости. Перестал спать, когда Гардинер на шестые сутки после аварии констатировал: кома перешла от уровня пять по классификации Глазго к самому глубокому уровню - третьему.
Неужели даже то, что я в панике, никак не отражается на показаниях энцефалографа? Видимо, нет, не отражается. Что они знают о сознании и ощущениях человека в коме? Почти ничего. Люди, вышедшие из комы, не помнят того, что чувствовали. Для них - для меня тоже, если случится чудо и я приду в себя после курса ницелантамина - пребывание в коме полностью выпадает из памяти. В редких случаях сохраняются очень обрывочные воспоминания. Как-то попалась на глаза заметка в Интернете: некий Гилфорд... надо же, и фамилию вспомнил, хотя, как мне казалось, забыл сразу после прочтения... этот Гилфорд впал в кому в шестом году, вышел из нее двенадцать лет спустя (к счастью для него, никто не пробовал лечить его новейшими препаратами) и уверял, что все ощущал и слышал. Но что именно ощущал и что конкретно слышал - сказать не мог.
В новостях Би-Би-Си показывали пенсионера... как же его... кажется, Морган. Неважно. После сердечного приступа впал в кому, а когда очнулся через несколько дней, неожиданно заговорил на валлийском языке, которого не знал. Правда, в детстве провел лето у бабушки в Уэльсе, где слышал валлийскую речь.
Не хочу об этом думать. В первые месяцы пытался пробиться в мир, который еще недавно был моим. Бился, как куколка в коконе, кричал, рвал катетеры, торчавшие у меня из носа и рта. Казалось, сойду с ума, и, возможно, действительно с него сошел, потому что неожиданно успокоился, понял... нет, не понял, понимание пришло значительно позже, я почувствовал, что эмоции, переполнявшие меня первые недели после аварии, не то чтобы стали слабее - они и сейчас не уменьшились ни на йоту, - но разум научился ими управлять. Как говорил шекспировский Полоний: "Даже в потоке, буре или, скажем, урагане страсти учитесь сдержанности, которая придает всему стройность".
Я не учился сдержанности, я ужасался тому, что мне придется неизвестно сколько времени - месяцы, годы? - провести в адовой темноте и неподвижности без возможности быть услышанным, не говоря уж о том, чтобы быть понятым. Я чувствовал, думал, мучился, и неужели абсолютно ничего из моих переживаний не отражалось на показаниях приборов, стоявших в палате и фиксировавших малейшие изменения в работе мозга?
Несколько раз в день заходили Гардинер, Симмонс, иногда Мариус. Мортимер трижды оперировал меня и гордился тем, что ему удалось вытащить меня с того света (лучше, думал я тогда, он бы меня там оставил!), и даже то обстоятельство, что я так и не вышел из комы, не могло заставить его обвинить себя в неудаче. Он выполнил свой долг - сохранил больному жизнь. Я кричал ему: "Разве это жизнь? Не хочу!", но ни один мой вопль, ни одна моя эмоция, ни одна моя попытка хотя бы моргнуть, не отражалась на показаниях приборов, и через два месяца Мариус и Мортимер перестали приходить ко мне. Разве что завтра, после консилиума, они заглянут в палату, постоят, поговорят, согласятся с Гардинером: "Надо испробовать любую возможность, вы правы, доктор!" - и уйдут, позволив этому человеку убить меня самым гуманным способом, какой существует в современной медицине.
Алена проводила со мной долгие часы, рассказывая обо всем на свете и воображая, что помогает мне "вернуться в сознание". На семьдесят третий день Гардинер явился, когда жена держала меня за руку и шептала, как меня любит, несмотря ни на что, а может, смотря. После того, как со мной случилось несчастье, она даже больше меня полюбила, ее любовь меня спасет... и прочую чушь в этом духе она произносила без запинки - будто выучила текст наизусть. Должно быть, посещала занятия группы поддержки, где люди, ничего не понимавшие в моем состоянии, объяснили ей, как нужно себя со мной вести, что говорить можно, а чего нельзя.
В тот день они впервые остались наедине (я-то за свидетеля не считался), что-то случилось с их сознаниями, они этого не поняли, а я ощутил их обоюдное движение друг к другу - будто они, хотя и сидели неподвижно по обе стороны моей кровати, взмыли в воздух, полетели навстречу друг другу, и где-то надо мной их мысли, их сознания, их человеческие сути столкнулись, отпрянули друг от друга и столкнулись опять.
И теперь Гардинер вознамерился меня убить, чтобы Алена стала, наконец, свободна.
Почему-то мысль о том, как несправедливо устроен мир, волновала меня больше, чем осознание того, что вместе они будут, когда не станет меня. Какая мне разница, что случится потом, после фразы: "К сожалению, мы его потеряли, отключайте"?
Я слишком много думаю об этом. Сообщение о завтрашнем консилиуме вывело меня из душевного равновесия, в котором я находился почти восемь месяцев.
У меня еще есть время. Восемьдесят четыре тысячи секунд, и тысячу я уже потратил на эмоции. Становлюсь сентиментальным, а этого быть не должно. Если я до завтра не докажу седьмую теорему инфинитного исчисления и не решу уравнение переходных состояний, которое, доказав теорему, смогу составить, мне ничего больше не удастся. Ничего. Меня не будет.
Или...
Даже этого я не знаю - не доказав седьмую теорему, не смогу сказать, "какие сны в том смертном сне приснятся, когда покров земного чувства снят".
Вот в чем разгадка...
* * *
Первые две теоремы инфинитного исчисления доказал не я. Сформулировать смог, а доказать не сумел. Теорему о нисходящих мощностях бесконечно больших чисел доказал великий Дорштейн. Четыре его статьи о "математике XXI века" - инфинитном анализе или исчислении бесконечно больших величин, - опубликованные одна за другой в течение двух месяцев в "The Mathematical Journal", а затем выложенные в ArXiv, произвели на математическое сообщество примерно такое же впечатление, как на ученых конца XVII века созданное великим Ньютоном исчисление бесконечно малых.
Доказательство четвертой (на мой взгляд, самой важной) теоремы инфинитного анализа пришло мне в голову раньше, чем я сумел доказать третью, а пятую сформулировал, когда мы с Аленой и Лерой купались в бассейне отеля "Хилтон" в Пасадене, куда приехали не столько из-за моего доклада об инфинитных числительных, сколько потому, что я хотел послушать Дорштейна "живьем" и кое-что с ним обсудить. И обсудил - а потом смог доказать третью теорему, получившую после публикации статьи в "Monthly Notices of the Royal Mathematical Society" мое имя. Первая Теорема Волкова, да.
"Разве на ноль можно делить?" - недоумевала Алена, посидев со мной на открытии конференции, где было произнесено немало слов о том, какой расцвет переживает математика, ставшая предметом интереса обывателей, привыкших видеть в телевизоре бородатых террористов и юрких политиков, а не лысых и, чаще всего, косноязычных профессоров самой абстрактной науки во всех вселенных.
"В школе учили..."
"Просто так на ноль, конечно, делить нельзя, - объяснил я, когда в перерыве мы пили с Аленой кофе на веранде отеля и разглядывали сверху только что открытый учебный корпус, изображавший в плане распростертую на земле восьмерку, если смотреть со стороны "Хилтона", или символ бесконечности, если смотреть со стороны бульвара. - Но после того, как Вильсон постулировал бесконечное число многомирий, стало понятно, что, если математики не придумают, как оперировать бесконечно большими величинами, развитие физики застопорится, а развитие человеческой цивилизации может и вовсе пойти вспять".
"Не понимаю", - заявила Алена, и это был первый и последний раз в нашей с ней жизни, когда я подробно изложил жене смысл не только своей работы, но и смысл существования человечества - разумеется, как понимал его сам. Слушала она, поджав губы, с видом Диогена, которому Александр Македонский загородил солнце.
По сути, я пересказал единственной благодарной и влюбленной в меня (в то время!) слушательнице свой завтрашний доклад, дополнив его цветистыми подробностями устройства физических многомирий.
"Вообще-то, - вещал я, - о том, что Вселенная бесконечна, говорили еще древние. Аристотель, например. Из этого следовало, что человек никогда не познает даже бесконечно малой части мироздания, потому что часть эта, пусть и огромная по земным масштабам, все-таки конечна в пространстве и времени. Вселенная, доступная изучению, измеряется конечным числом метров и лет. А всякое конечное число есть бесконечно малая величина по отношению к бесконечности. Получается, что, сколько бы мы ни познавали, перед нами всегда будет бесконечно большой океан непознанного.
Современные идеи многомирия возникли в прошлом веке. Космологи пытались понять, почему наше пространство-время практически плоское, хотя следовало ожидать, что после Большого взрыва Вселенная окажется или замкнутой, (и тогда кривизна пространства-времени положительна), или открытой - с отрицательной кривизной. Для объяснения парадокса физики придумали инфляцию - процесс чрезвычайно быстрого раздувания пространства-времени в первое мгновение жизни Вселенной.
Сказав "А", физики были вынуждены сказать "Б", а именно: в Большом взрыве родилась не единственная Вселенная, а бесконечно большое число вселенных. И каждая из этих вселенных имеет бесконечно большие размеры, хотя и находится внутри другой, тоже бесконечно большой вселенной.
Это идея инфляционного многомирия с бесконечно большим числом миров.
А еще раньше Хью Эверетт предложил идею ветвящихся вселенных, чтобы объяснить парадокс из области квантовой физики. Каждое событие может произойти так, а может - иначе. Возможно столько вариантов, сколько решений имеет уравнение Шредингера. Но мир-то один! Значит, электрон случайным образом выбирает, по какой траектории ему следовать? "Нет, - писал Эверетт, - если в физическом процессе возможны не один, а два или несколько вариантов развития, осуществляются все варианты без исключения". Но мы-то наблюдаем один вариант! Верно. Просто другие варианты осуществляются в другой вселенной. Каждый момент времени Вселенная расщепляется, а поскольку событий каждое мгновение происходит великое множество, то и расщепляется наш мир на великое множество копий. И потому существует не одна Вселенная - та, что представлена нашему взору, - а великое множество вселенных.
Это идея ветвящегося многомирия с бесконечно большим числом миров.
Когда в конце прошлого века физики начали конструировать теорию суперструн и развили ее в теорию плоских поверхностей - бран, то и здесь возникли бесконечности. Бесконечно большое число вселенных на бранах, да и самих бран тоже оказалось бесконечно много.
Это идея квантового многомирия с бесконечно большим числом миров.
В начале XXI века физики изучали не меньше десятка самых разных многомирий, каждое из которых по физическим параметрам и способу возникновения отличалось от других, и в каждом классе многомирий было бесконечно большое число вселенных, каждая из которых могла быть бесконечно большой.
Тогда-то Дорштейн и задал сакраментальный вопрос. "Сегодня, - сказал он, - придумано двенадцать видов многомирий, и все они могут, в принципе, существовать в реальности. Почему же не предположить - это следующий очевидный шаг, - что существует не двенадцать, не тридцать девять и не сто шестьдесят миллионов видов многомирий, почему не предположить, что многомирий тоже бесконечное количество?"
"И тогда, - продолжил он свою мысль, - физика очень скоро не сможет развиваться, как наука, потому что для ее развития потребуется умение оперировать бесконечным числом вариантов бесконечно больших физических величин. Нужно уметь работать с бесконечно разнообразными бесконечностями, в то время, как сейчас физика старается от бесконечностей избавляться. Как классическая физика не работает в квантовом мире, так и классическая математика, оперирующая со времен Ньютона бесконечно малыми величинами, перестанет работать там, где процессами заправляют бесконечно большие числа. Но далеко ли ушла математика бесконечностей после Кантора?"
Дорштейна не высмеяли только потому, что у него уже тогда был огромный авторитет, но многие говорили, что знаменитый математик потерял перспективу (на самом деле он ее обрел!). Для науки оказалось благом, что идея инфинитного исчисления пришла в голову Нобелевскому лауреату - к нему хотя бы прислушались. Выступи с этой идеей молодой, энергичный и не менее гениальный Шведер, его съели бы с потрохами.
А так получилось вполне пристойно: мудрец сказал чушь, но даже чушь, высказанная мудрецом, имеет право быть, по крайней мере, выслушанной, а не осмеянной и забытой. Год спустя Шведер доказал вторую теорему инфинитного анализа, и деление на ноль превратилось из операции, в математике запрещенной, в обычное деление - в школах пока не изучают, а в вузах студенты-математики уже на втором курсе овладевают этой наукой.
* * *
Я много думал о наших отношениях, о нашей жизни до и о том, как Алена жила после. Вспоминал мелкие детали, на которые в свое время не обращал внимания, а теперь без усилий извлекал из памяти и рассматривал, будто видел впервые. Вспоминая незначительные, казалось бы, слова и поступки, понял, наконец, извечную суть отношений мужчины и женщины. Или мне кажется, что понял. В моем нынешнем мире, скорее всего, искажены пропорции сутей, и, что-то понимая, я не могу быть уверен, что понимаю правильно. Не могу сказать Алене: "Милая, в тот вечер, когда мы впервые поссорились, до меня не дошла причина, а ты не потрудилась объяснить. Ты надевала платье, я стоял рядом и не догадался помочь. Ты бросила на меня взгляд, на который я не обратил внимания, думал о том, что мы опаздываем, а ты возишься, и твой взгляд прошел мимо сознания, для тебя было важно, очень важно, жизненно важно, я и сейчас не понимаю, почему для тебя было так важно, чтобы я потянул замочек на молнии, а я этого не сделал и испортил тебе настроение на весь вечер".
Наш разлад с Аленой состоял из таких мелочей, я их не замечал, и лишь, оставшись наедине с собой и не имея никакой возможности общения, кроме как с собственной памятью, начал осознавать (не уверен, что и сейчас осознал до конца), какую стену непонимания строил сам - с помощью мелких, неразличимых для меня в то время, камешков.
Почему я склонен во всем обвинять себя? Потому, что в моем мире нет никого, кому я мог бы бросить обвинение? Может, я и в том виноват, что из-за угла слева неожиданно вывернула машина, ни марки, ни цвета которой я не успел разглядеть, потому что удар последовал гораздо быстрее, чем я мог сообразить и оценить происходившее? Я до сих пор понятия не имею, что это была за машина и почему мчалась, как на пожар. Понятия не имею, кто сидел за рулем: мужчина или женщина. Отделался ли водитель легким испугом, а, может, лежит в соседней палате или погиб? Если погиб, его судьба оказалась лучше моей. Глупая мысль, но она застряла в сознании.
Странно (а может, вполне естественно?), что за двести тридцать семь дней никто ни разу в этой палате не заговорил о виновнике аварии, никто ни разу ни в каком контексте не упомянул его имени, не назвал марку и цвет машины, ни слова не сказал о судебном процессе (должен ведь был состояться процесс, если произошла авария, в результате которой водитель впал в тяжелейшую кому!). Будто все, кто входил в палату, давали зарок не упоминать здесь о случившемся. И Алена, и Лера говорили о чем угодно - о колледже и мальчиках, порванных колготках и невымытой посуде, - но ни разу не вспомнили тот день. О том, что Алена получила перелом руки и многочисленные мелкие порезы разбитым стеклом, а Лера только сильно ударилась грудью о спинку переднего сиденья, я узнал из разговоров врачей в первый же день, когда ко мне вернулось сознание (именно тогда - для всех - я впал в кому). Но они ни слова не произнесли о том, какой была вторая машина: марка, цвет, кто сидел за рулем...
Наверно, я и не должен было это знать?
* * *
Седьмую теорему мне нужно доказать сегодня, сейчас. Если первые шесть развивали инфинитное исчисление как математическую дисциплину, создавали принципы, приемы, возможности обращения с бесконечно большими числами и объектами, то седьмая связала математику с физической реальностью. И для ее доказательства недостаточно основного и параметрического аппарата инфинитного анализа, необходимо привлечь законы квантовой физики, некоторые численные соотношения, в частности и те, которые до недавнего времени считались нерелевантными, поскольку приводили к бесконечно большим величинам. Теперь, с помощью шести уже доказанных теорем, можно воспользоваться физически якобы некорректными величинами, чтобы...
Это "чтобы" и является предметом доказательства, а также, парадоксальным образом, входит в систему доказательства и становится способом.
И потому мне страшно. Будь я здоров, сидел бы сейчас в своем кабинете на факультете математики, видел бы на экране компьютера результат доказательства шестой теоремы, и для доказательства седьмой отправился бы к Хемстеду в биологическую лабораторию - перейти Паркс Роудс и углубиться в аллею. Над дверью горел бы транспарант "Не входить. Идет эксперимент", и, прежде чем набрать знакомый код, я позвонил бы Ноэлю на мобильный и спросил, свободен ли он и может ли уделить мне время.
"Конечно, - ответил бы он и спросил бы: - Сколько?"
Он привык, что я обращаюсь к нему, попав в трудную ситуацию, а такое случалось довольно часто в первые годы нашего с Аленой пребывания в Оксфорде, когда британская финансовая система представлялась мне темным лесом, в котором легко не только заблудиться, но и сломать себе шею, споткнувшись о какую-нибудь корягу.
"С деньгами у меня все в порядке, - сказал бы я, - мне нужна твоя профессиональная помощь. Для доказательства теоремы нужно использовать животное. Обезьяну или собаку".
Ноэль высоко поднял бы брови и пристально посмотрел бы мне в глаза.
"Зачем вам собака, Влад? Хотите обучить ее математике?"
И я рассказал бы ему, насколько вообще возможно без потери смысла рассказать человеку, не сведущему в математике (ровно настолько же, насколько я не сведущ в биологии), о принципах новой физики, возникающей из принципов новой математики, и о том, что без новой биологии ни физика, ни математика развиваться не смогут, а если этого не произойдет, человечество остановится в своем развитии.
Впрочем, о человечестве я, пожалуй, умолчал бы, чтобы мои слова не показались Ноэлю излишне патетическими.
"Эксперимент, - сказал бы я, - заключается в том, чтобы показать животному определенную последовательность изображений, которая мне известна как результат доказательства теорем Дорштейна, Шведера и двух моих. Каким окажется результат, понятия не имею - именно это и должен узнать, чтобы доказать следующую теорему".
"Какое отношение собаки могут иметь к математике бесконечных чисел?" - продолжал бы удивляться Ноэль, и я рассказал бы ему о том, что в инфинитном исчислении, в отличие от дифференциального и от любого другого математического аппарата, использующего конечные числа и конечные множества, необходимо участие реального биологического объекта, чей мозг способен, в силу природных особенностей, функционировать в режиме квантового компьютера. Можно, конечно, использовать и обычный квантовый компьютер, но тогда придется с доказательством теоремы и вообще с развитием математики и физики, подождать многие годы, поскольку сейчас квантовые компьютеры содержат сотню кубитов, в ближайшее время можно рассчитывать на тысячу, и при нынешних технических возможностях это предел. А нужны миллионы кубитов, нужен, короче говоря, мозг.
Уверен, я смог бы убедительно построить объяснения, Ноэль внял бы моей просьбе, и мы с ним смогли бы провести эксперимент, на который я сейчас должен решиться сам, потому что иного варианта нет и не предвидится.
Казалось бы, откуда у меня может возникнуть страх, когда - будто фантомные боли - ощущаешь мелкую дрожь в коленках и понимаешь, что чувствует солдат, когда звучит команда "В атаку!" или какие там еще слова выкрикивает командир, поднимая взвод из окопа под пули противника? Самому странно, отчего я боюсь так, что забываю простейшие вещи: пытаюсь вспомнить значение постоянной Планка хотя бы до четвертого знака, обычно помню до двадцать шестого, а сейчас ошибаюсь даже в порядке величины! Ошибку осознаю минуту спустя, когда "беру себя в руки" и заставляю вообще не думать. Получается плохо, медитация - не мое призвание, что тоже странно. В моем-то состоянии, казалось бы, для медитаций и полной нирваны самое время, и возможностей сколько угодно, но нет, мысли составляют мою суть, и мне кажется... нет, я уверен... что достаточно минуту не думать (не представляю, как это возможно, но все-таки), и наступит смерть. "Мыслю - следовательно, существую!" - для меня аксиома, не требующая доказательств.
Страх - результат мысли, вызвавшей неуправляемую эмоцию. Понятия не имею, получится ли у меня что-нибудь, если страх помешает представить то, что я должен представить, в точности сформулировать то, что я должен сформулировать.
Неужели даже сейчас приборы показывает то же, что всегда? Ровные линии отсутствия электрической активности с редкими мелкими всплесками, означающими, что мозг еще не умер? Неужели и сейчас, когда страх так велик, что я на мгновение теряю себя... будто, ничего еще не сделав, падаю в бесконечно глубокую пропасть, откуда меня на поверхность сознания выталкивает сила отдачи, биологический инстинкт... неужели и сейчас приборы ничего не регистрируют?
Мне не страшно. Не страшно. Не... Я должен повторять это, и повторяю, иначе ничего не получится.
Что может случиться, на самом-то деле? Что могло случиться с теми обезьянками, на которых я так и не успел поставить эксперимент, не успел убедить Ноэля, не успел даже поговорить с ним о вещах, в которых он ничего не понимает? Могла обезьянка умереть? Я не знаю этого, потому что не доказана седьмая теорема.
Я во власти эмоций, разум в принятии решения не участвует. Только желание жить - и страх умереть. Если бы я мог рассуждать разумно, то должен был бы просчитать все вероятности (в уме, но для меня это только вопрос времени - сейчас я умею делать расчеты любой сложности, вот преимущество моего состояния) и только после этого принять решение.
Но времени у меня нет. Завтра консилиум, а после него Гардинер не станет медлить.
В чем я пытаюсь себя убедить? При чем здесь вероятности? Я боюсь. И все.
Как заставить себе преодолеть страх? Не думать о том, что меня ждет "там, откуда ни один не возвращался"? Но если не думать, то и формулировку я воспроизвести не сумею. А если думать, то... страшно.
Заколдованный круг.
Эти двое... Мне казалось, я понимал Алену. Мне казалось, что банальности вроде "мужчинам не понять женскую душу" или "женская логика непредсказуема" к моей жене неприменимы. К Алене неприменимы были любые банальности, даже выглядевшие парадоксами. Женская логика отличается лишь тем, что, принимая решение, женщина учитывает гораздо больше внешних факторов, нежели мужчина. Я поступал, как математик при решении уравнения: пренебрегал незначительными параметрами. Обычная процедура, какой интуитивно пользуется мужчина, имея более рациональный ум, нежели женский. Даже если мужчина сугубый гуманитарий. Женщины учитывают незначительные, казалось бы, детали, и в результате их решения часто оказываются более правильными, поскольку именно неразличимые мелочи часто влияют на наши поступки сильнее, чем ясно видимые препятствия.
Я понимал Алену и, по идее, должен был понять и ее отношения с Гардинером. Одинокий мужчина (с женой он, как я понял из разговоров, развелся за три года до того дня, и сын остался с матерью). И женщина, муж которой лежит в тяжелой коме, надежды практически нет. Она, конечно, любит мужа...
Любит? Любила? Я начал в этом сомневаться, услышав вскоре после того, как ко мне полностью вернулось сознание, разговор между Аленой и Лерой, состоявший, в основном, из междометий, обрывков фраз и вздохов. Не думаю, что кто-нибудь, кроме меня, мог понять хоть что-нибудь. Я понял. Алена уже тогда думала, как строить свою жизнь без меня. Она уже тогда, двести четырнадцать дней назад, мысленно меня похоронила и думала не о прошлом, а о будущем. Прошлым жила Лера, для нее я оставался не просто живым, но - советчиком в ее делах, проблемах, в ее жизни. Каким-то странным образом она понимала мои советы, а я каким-то странным образом представлял каждый ее день и каждую ее невысказанную эмоцию.
С Аленой было иначе, для нее любовь означала присутствие любимого в реальной жизни. Как-то я размышлял о том, как долго сохранился бы наш брак, если бы мне пришлось уехать в Оксфорд одному, оставив Алену с Лерой в России на какое-то время. С родителями она была не очень близка, но они, конечно, взяли бы на себя долю ее забот, пока муж делает постдокторат за границей. Но я и минуты не раздумывал, получив грант: "Поедем вместе, или я не поеду вообще". Алена представляла трудности: никто ее в Оксфорде не ждал, устраиваться на работу придется самостоятельно. А я понимал: если уеду один, наш брак перестанет существовать. Любовь Алены иссякнет, если предмет любви не будет все время рядом, чтобы его можно было обнять, рассказать о проблемах, выслушать, да и все остальное имело значение, гораздо более важное, как я понял потом, чем духовная связь, которая прервалась бы, едва самолет оторвался бы от взлетной полосы.
Поэтому меня не удивило, когда Гардинер предложил ей вместе поужинать. Я подумал, что он хотел поговорить о моем состоянии и вариантах лечения, но, когда они ушли, понял, что ошибался. Вспомнил мозаику слов, касания рук (Алена держала меня за правую руку, Гардинер то и дело тыкал пальцем мне в левое плечо, но в какой-то момент по неуловимой, возможно, даже для них самих синхронности прикосновений я стал чувствовать: касания предназначены друг другу).
Какой смысл в том, что я вспоминаю неприятное и распаляю себя эмоциями? Да, я боюсь начать. Хочу, чтобы гнев (неужели гнев сильнее инстинкта самосохранения?) заставил меня преодолеть страх?
К тому же, я не закончил расчет начальных и граничных условий.
Опять я пытаюсь отговорить себя. Начальные и граничные условия важны, но понятно и то, что, каким бы ни оказалось численное значение константы квантовой неопределенности, это не принципиально. Может быть, диапазон тождественности охватывает несколько минут во времени и несколько сантиметров в пространстве. Может быть, эти числа равны годам и тысячам километров. Проверить можно только экспериментом. Даже если бы я не лежал сейчас без движения, если бы сидел за своим столом в кабинете с видом на здание Новой Бодлеанской библиотеки, если бы только что вернулся с утренней пробежки по набережной Айсис, разве и в этом, самом благополучном случае, я не должен был бы принять то же решение, что сейчас? У меня был бы результат опытов над приматами (если бы Ноэль согласился провести эксперимент), но, даже точно зная, что обезьяна прошла все тесты, сохранив жизнь, здоровье и, вероятно, собственную личность, разве, если бы я наверняка знал все это, мое решение было бы менее ответственным и определяющим мою собственную жизнь и мою собственную смерть?
Все так, но...
Я трус?
В восьмом классе я отправился с тремя приятелями (Алекс, Жора, а имя третьего память не сохранила) гулять в лесок за Битцевским парком. Довольно далеко от дома, но в тот день отменили шестой урок - литературу, - и мы решили с толком использовать время. Вышли к оврагу - точнее, широкой, метра два, траншее, кем-то когда-то зачем-то вырытой, да так и оставленной. Можно было овражек обойти, но Алекс (а может, Жора или третий, имени которого не помню) предложил перепрыгнуть. "Подумаешь, пара метров!" Глубина траншеи была, как мне тогда показалось, не меньше километра. У страха глаза велики - я был уверен, что свалюсь на острые камни, которые можно было разглядеть в глубине, сломаю шею или позвоночник, или то и другое вместе, ребята вызовут по мобильному службу спасения, а те пока раскачаются...
Сейчас тот страх кажется мне нелепым, но я так перепугался, что сел на влажную траву, меня не держали ноги. Я боялся и прыгать, и выглядеть трусом. Несколько лет спустя вычитал в каком-то журнале, что храбрость и даже бесстрашие есть преодоленный с помощью гнева психоз трусости. Может, и так. Может, сейчас гнев мне поможет, а тогда страх оказался сильнее, и я наотрез отказался прыгать.
Мы еще немного побродили и разъехались по домам. Много раз потом страх мешал мне принимать решения - не всегда даже существенные.
А теперь? Страх становится сильнее, когда я убеждаю себя, что, если не решусь на эксперимент, вероятность смерти возрастает во много раз. Но стоит мне подумать о том, как эти двое... Алена и Гардинер...
Не хочу принимать решение в порыве гнева.
Пришедшая неожиданно мысль выглядит настолько парадоксальной, что я, по собственным ощущением, задерживаю дыхание, чтобы мысль застыла.
Та женщина. Незнакомка. Конечно!
Ее появление необъяснимо в пределах единственного мира, но вполне естественно с учетом принципа квантовой идентичности, следствия доказательства шестой теоремы.
Я должен был сразу об этом подумать!
Женщина вошла через тридцать восемь минут после того, как Лера покинула палату, сообщив, что "мама уговорила доктора...". Сразу после ухода дочери у меня был приступ гнева, горечи, унижения - видимо, в том состоянии я и принял подсознательное решение.
Что еще изменилось в палате, в моем состоянии, моих ощущениях? Так же, как прежде, я слышу тихое постукивание, шипение, позвякивание с правой стороны, где стоит аппаратура для поддержания во мне никчемной жизни бревна. Никто этих звуков не слышит, для всех в палате томительная тишина, нарушить которую они могут только сами, шаркая, передвигая стулья, разговаривая, поправляя на мне одеяло зимой и простыню летом. Сейчас (почему я раньше не обратил внимания?) к постукиванию, шипению и позвякиванию, постоянным, как движение солнца по небу и потому переставшим восприниматься сознанием, добавляется тишайший, но различимый свист, а, если прислушаться, то можно расслышать незначительные, граничащие с трехсигмовым порогом, переливы, странная мелодия...
Прислушиваюсь, и теперь, готовый ко всему, слышу и другие, отличные от прежних, звуки. Сверху жужжание, будто под потолком носится, не находя места для посадки, назойливая муха. Справа, от того места, где дверь, протащились ко мне (звук будто действительно протащился по полу, и к нему прилипли пылинки) приглушенные шаги - не в палате, кто-то проходит по коридору, раньше эти звуки не были слышны, и то, что я могу расслышать их сейчас, свидетельствует вполне определенно, что эта дверь не такая звуконепроницаемая, как прежняя.
Я опять пугаюсь. Теперь страх другой, осознанный и понятный. Если все так, то после ухода Леры и моей вспышки гнева я мог миновать не один, не два, а множество... собственно, бесконечное число...
Похоже, от страха я совсем утратил способность логически мыслить. За столь небольшой промежуток времени я не мог миновать бесконечное число идентичных миров: во-первых, принцип неопределенности не позволяет, а во-вторых, изменения оказались бы гораздо более существенными.
Успокоиться. Подумать. Оценить ситуацию.
Страх проходит. Гнев ли его вытеснил или понимание, что бессмысленно бояться того, что уже произошло независимо от моего желания?
Сжимаю пальцы в кулаки, и мне кажется, что так действительно и происходит.
Нет, конечно. Мне много раз казалось, что я могу моргнуть или пошевелить пальцем, но на самом деле не происходило ничего. Можно было бы назвать мои ощущения фантомными, но это неправильно, а как назвать правильно, и существует ли в медицине название этому явлению, я не знаю.
Я могу рассчитать, сколько миров сменилось после ухода Леры. Собственно, это не расчет, а озарение. Инсайт позволяет пропустить вычислительные стадии: интуитивно я всегда угадываю правильное решение, много раз проверял собственные подсознательные ответы, прокладывал мосты численных операций - не ошибся ни разу.
Дверь. Я чувствую, когда открывают дверь в палату. Резко, как профессор Мортимер. Спокойно, уверенно - как Гардинер. С шумом и хлопаньем, как большинство медсестер, которым вечно некогда и для которых работа в моей палате - необходимая, но, по их общему мнению, бесполезная обязанность. Они, конечно, делают все, что предписано: меняют подушки, простыни, капельницы, моют меня, перекладывают, поворачивают - как делали бы то же и так же с переспелым арбузом. Или тыквой.
Дверь открывается так тихо, что я лишь улавливаю струйку воздуха из коридора, более материальную, чем почти неслышимый шорох... чего? Платья?
Женщина стоит в отдалении, дверь осталась приоткрытой. Она к чему-то прислушивается? Смотрит на меня... как? Этого я не могу знать.
Но могу представить. Блондинка, правильный овал лица, большие серые глаза, брови густые, это свойственно брюнеткам... Она красит волосы?
Почему мне кажется, что женщина выглядит именно так? Что-то есть в моей памяти, скрытое от сознания? Пока - скрытое? Потому что эта реальность - идентичная?
Женщина делает шаг, но не в направлении кровати, а вправо, она больше не старается остаться неслышимой, дверь прикрыла с тихим щелчком. У стены, насколько я представляю, стоит письменный (или медицинский?) стол, перед которым - стул, а, может, кресло. Если кресло, то легкое и не на колесиках, судя по звукам, которые я слышу, когда этот предмет мебели передвигают. На столе (могу утверждать это с уверенностью) - компьютер. Вряд ли я смог бы извлечь из файловой информации что-то для себя полезное: там наверняка множество медицинских терминов, для меня непостижимых. Иногда этот парадокс меня развлекает: я могу оперировать бесконечностями и бесконечностями бесконечностей, восемь уравнений подобия инфинитного исчисления я вывел уже здесь. Я описываю в уме такие глубины мироздания, о каких Гардинер не подозревает, но медицинское описание моего состояния - в файлах компьютера - для меня, скорее всего, китайская грамота.
Впрочем, все это неважно, и мысль исчезает в подсознании так же быстро, как возникла, я переключаю внимание на звуки: женщина передвигает стул (кресло?), садится и несколько раз нажимает на клавиши, после чего наступает тишина; гостья, видимо, внимательно разглядывает текст (изображение?) на экране.
Кто она? Я помню. Знаю, что помню. И не могу вспомнить.
"Не уходи насовсем. Пожалуйста."
Я только сейчас (вот странность восприятия!) понимаю, что говорила женщина по-русски, с приятным английским акцентом. В клинике Рэдклиффа работают несколько русских медсестер, но не в моей палате - о русских я знаю из разговоров врачей. Эти тонкости меня не интересовали и сейчас не интересуют: уверен, эта женщина не работает в больнице. Она поднимается, ставит на место стул и почти неслышно пересекает комнату. Останавливается слева от кровати и смотрит на меня, я чувствую ее взгляд, как ласковое поглаживание по щеке. Губы ее что-то шепчут, так тихо, что я не могу понять ни слова - может, она молчит, а я ощущаю шорох ее мыслей?
Если я не ошибаюсь в оценках, то нахожусь сейчас в идентичной реальности, возможно, даже не первой (я пока не могу оценить число перепутанных идентичных ветвей, третье уравнение подобия позволяет сделать расчет, но я еще не доказал седьмую теорему и не могу использовать следствия, позволяющие оценивать взаимное расположение событийных пространств).
- Не уходи, - произносит она очень тихо. - Пожалуйста, - повторяет она одними губами. - Ты это можешь.
По-русски.
Она наклоняется и целует меня в губы. Прижимает свои губы к моим и оставляет немного помады. (Мне кажется, помада у нее бордовая. Вкусовые ощущения способны вызвать визуальное соответствие? Или проявляется новая память, неизбежно возникающая в идентичной реальности?) Мягкой салфеткой женщина стирает с моих губ остаток поцелуя.
- Не уходи, - повторяет она и добавляет, отойдя на шаг или два, и потому ее слова звучат, как порыв ветра, шелест платья, не звук, а тень звука, смысл без оболочки:
- Прошу тебя.
Возможно, это действительно был лишь шорох платья?
Но показалось, что она произнесла два слова, которые я повторяю еще какое-то время после того, как опять остаюсь один.
Наедине со страхом, мешавшим принять решение, и с пониманием того, что подсознательно уже произнес нужные формулировки, иначе не было бы этой женщины и не было бы ее слов.
Нужно решить: двигаться дальше или вернуться в идентичную реальность, находящуюся в невычислимой области событийных пространств, число которых так же бесконечно, как бесконечно число многомирий с бесконечным числом вселенных в каждом из них.
Я не ощущаю прежнего страха. Мне покойно. И теперь, пока не пришла медсестра совершать надо мной ритуальные действия, пока не явился кто-нибудь из врачей поглядеть на неизменные за много дней показания приборов, пока не прибежала Лера с возбужденным рассказом о том, что Кен наконец-то поцеловал ее, пока в палате тихо и одиноко, я могу попробовать доказать, наконец, седьмую теорему и... Сначала - доказать. Доказательство подскажет следствия.
Заставляю себя не думать о женщине. О поцелуе. Об Алене и Гардинере. О Лере. Ни о ком, и, тем более, о собственном понимании справедливости.
Если, как это следует из сложения бесконечномерных событийных пространств Шведера...
* * *
Доказав первую теорему инфинитного исчисления, Дорштейн сам был, по его словам, шокирован простотой принятого постулата. Почему математики раньше не пришли к этой идее? "Дело в том, - сказал он на конференции в Принстоне, - что прежде это никому не было нужно. Чтобы математику пришло в голову кардинально пересмотреть основы своей науки, требовались кардинальные изменения представлений об устройстве мироздания. А это произошло только сейчас".
Он еще добавил, не сказав, впрочем, ничего принципиально нового по сравнению с Типлером:
"Мироздание - это математика. Математика не описывает реальность, она является реальностью. Физика вторична, она позволяет нашему сознанию воспринимать математику природы. Если бы аксиомы инфинитного исчисления были сформулированы полвека назад - к тому были все предпосылки, особенно после разработки концепции Эверетта, суперструн, бран, ландшафтных вселенных, - физики не потеряли бы столько времени, придумывая теории, сейчас выглядящие архаичными, как дома с множеством архитектурных излишеств в стиле рококо или барокко, построенные в центре современного делового квартала".
Дорштейн был прав, конечно.
Идеи инфинитного исчисления просты и доступны настолько, что расчеты можно, за редким исключением, проводить в уме. В статьях по инфинитному анализу чаще, чем в любой другой математической работе, можно встретить выражения вроде: "из сказанного с очевидностью следует, что...". Разумеется, есть у нас свой, достаточно сложный, математический аппарат, изобретенный тем же Дорштейном и развитый затем Черномским, Шведером, да и я добавил кое-что. Нам, работающим в математике бесконечного, эти формулы представляются образцом простоты. Студенты, которым инфинитное исчисление стали преподавать наравне с дифференциальным и интегральным, уверяют, что изучать новый раздел математики куда легче, чем интегралы, в которых черт ногу сломит. Наверно. Не мне судить. Я слишком глубоко погрузился в этот мир.
А ведь с чего началось? С ненависти физиков к бесконечно большим величинам. Бесконечно большие значения энергии получились у Больцмана, когда он сконструировал формулу теплового излучения. Бесконечно большие величины получались, когда физики вычисляли энергии взаимодействия частиц. Чтобы избавиться от бесконечностей, придумали метод перенормировки. Бесконечно большие величины энергий получались в центрах черных дыр и в коконе Вселенной. И всякий раз физики безжалостно расправлялись с возникавшими бесконечностями, сводя математику и весь физический мир к конечным, а главное, вычислимым явлениям.
Бесконечности, однако, продолжали стучаться в двери физической науки. Какое-то время - недолгое, впрочем, лет десять в начале третьего тысячелетия, - физиков грела мысль о том, что различных многомирий не так уж много. Да, каждый тип многомирий содержит бесконечно большое число миров, но все же ограниченность числа возможных многомирий позволит когда-нибудь избавиться от бесконечностей.
На деле все произошло наоборот - и замечательно, что Дорштейн выступил в нужный момент в нужном месте. На конференции по инфляционному многомирию он закончил свой доклад словами:
"Полагаю, нам нужно сделать шаг, который выглядит невозможным. Шаг, сделать который страшно, потому что мы вступим в воды, в которые не входил еще никто. И кажется, что, погрузившись в пучину, мы не сумеем выплыть. Страшно входить в ледяную воду океана, но отважный человек делает шаг, начинает плыть и понимает, что плыть в бесконечном океане приятно, а ощущение эйфории незабываемо".
Дорштейн еще добавил:
"Я это говорю к тому, что мы сегодня обсуждали инфляционное многомирие. Наши коллеги в Бостоне обсуждают многомирие по Эверетту. В Сиднее прошла конференция по лоскутному многомирию. Мой друг и коллега Саймон Грин в блестящей книге "Скрытая реальность" насчитал девять видов многомирий, и все присутствующие согласны с тем, что число многомирий ограничено. Господа, я полагаю, что типов многомирий так же бесконечно много, как миров в каждом многомирии. Полагаю, что существует бесконечно много мультимногомирий. Полагаю, что мироздание состоит из бесконечного числа бесконечно разнообразных мультимиров. Бесконечности - вот что самое типичное в природе! Нужно научиться справляться с бесконечно большими величинами, иначе физика перестанет развиваться. Мы привыкли к идее, что все имеет начало и конец, наше сознание не воспринимает бесконечностей, не умеет с ними работать. И это, на мой взгляд, единственная причина того, что разные многомирия представляются нам абсолютно отделенными друг от друга и по сути непознаваемыми".
Так был сформулирован парадокс, который стал несколько месяцев спустя, после публикации статьи Шведера, главной аксиомой инфинитного исчисления - чем-то вроде первого постулата Евклида о том, что кратчайшим расстоянием между двумя точками является прямая линия.
Но для меня важнее были не постулаты инфинитного исчисления, а физическое приложение - все-таки я ощущал себя не чистым математиком, а скорее матфизиком, при том, что физику тогда знал недостаточно: если бы мне пришлось сдавать экзамен по квантам, который я легко одолел два года спустя, то вышел бы я из аудитории с твердой тройкой, не больше.
Почему сейчас вспоминается тот день? Память плохо поддается контролю сознанием. Правда, сейчас я умею управлять выплесками памяти гораздо лучше, чем прежде, и тому наверняка есть психологическое обоснование, которое, впрочем, мне совершенно не интересно. Воспоминание нужно прожить и успокоить, как взбрыкнувшую лошадь, тогда оно больше не вернется, во всяком случае, не добавит ненужных волнений.
В тот день... То, что мне пришло тогда в голову, и стало формулировкой третьей теоремы инфинитного исчисления, теоремы Волкова, как ее стали называть. Это была подсознательная, интуитивная догадка. Потом тому же Шведеру (а не мне, я тогда слишком плохо знал физику) удалось показать, что моя догадка была прямым следствием второй теоремы.
Я всего лишь соотнес идею бесконечного числа бесконечно разнообразных многомирий с квантово-механическим принципом неопределенности. В чисто математическом смысле в бесконечном многообразии всегда (это понятно даже интуитивно, но Шведер доказал на основе первого постулата) можно найти бесконечное число многомирий и, тем более, счетное число вселенных, полностью тождественных друг другу. Миров, описываемых одной и той же бесконечно сложной волновой функцией, но инфинитный анализ уже позволял сравнивать бесконечности и выбирать среди них идентичные.
Чистая математика. В физике существует принцип неопределенности, свою роль он играет и в многомириях, как же без него? И если применить этот принцип к инфинитному анализу, то вывод очевиден: два мира (многомирия, многомирия многомирий и так далее) можно назвать тождественными или идентичными, если они отличаются друг от друга на величину, находящуюся в пределах физического соотношения неопределенности.
Говоря популярно (мне много раз пришлось говорить именно популярно, поскольку я выступал с лекциями в Питере, Мюнхене и здесь, в Оксфорде), физика не запрещает перемещений материального тела (живого и разумного, в том числе) в идентичную реальность, поскольку эти миры математически тавтологичны. Нет разницы, в каком из них находится выбранный объект. Это все равно, что рассматривать бесконечное число равных треугольников или других геометрических фигур. Меняйте их местами как хотите, мироздание в результате останется тем же самым. Формально. "На самом деле" реальности все же отличаются друг от друга на величину квантовой неопределенности.
А определяет величину квантовой неопределенности постоянная Планка-Фихнера, достаточно большая, чтобы разумный наблюдатель, переместившись из одного мира в другой, ощутил, увидел, осознал, воспринял, оценил разницу. Иными словами, идентичное в бесконечном исчислении может оказаться (и оказывается) существенно различным с точки зрения наблюдателя.
С моей точки зрения.
Это четвертая теорема инфинитного анализа, Вторая теорема Волкова, как ее называют. Когда мы с Дорштейном столкнулись в дверях на конференции в Кембридже, он пожал мне руку и пригласил к себе на чашку кофе, после которой последовали несколько рюмочек коньяка. В результате мы стали друзьями и до того дня поддерживали постоянную связь, чуть ли не ежедневно сообщая друг другу о сделанном, доказанном, измеренном. О неудачах тоже.
Но после того дня Дорштейн ни разу не посетил клинику, хотя от Кембриджа до Оксфорда всего час езды, не вошел ко мне в палату, не дотронулся до моей безжизненной руки. Я ни разу не слышал, чтобы Алена, Лера или кто-то еще называл его имя в числе тех, кто интересовался моим состоянием.
Неважно.
Жаль, я не успел рассказать ему, в чем смысл пятой теоремы. Физики там больше, чем собственно математики. Мне пришлось объединить две науки, использовать методы математической инфинитологии к физическим квантовым системам. Более того, я почти уверен, что за двести тридцать семь дней кто-нибудь (скорее всего, Шведер, но вовсе не обязательно, Карлтон и Вуковер тоже могли это сделать) пришел к тому же выводу, что и я. Это естественно и непосредственно следует из Второй теоремы Волкова, статью о которой я опубликовал в Review of Modern Physics, а не в математическом журнале - чтобы привлечь внимание коллег, конечно, - и успел увидеть электронную версию за три дня до...
Вторая теорема Волкова, если ее сформулировать без математических символов, понятна даже самому нерадивому ученику обычной школы. Я рассказал о своей идее Лере (хотел и Алене, но у нее в те дни болела голова: думаю, это была отговорка, ее занимали другие мысли, понятия не имею - какие именно), и дочь восприняла идею смещения с юношеским восторгом, немедленно принявшись вспоминать случаи, когда у нее неожиданно пропадали или появлялись предметы одежды, а как-то, по ее словам, буквально на глазах исчез тюбик с кремом для рук - да так и не нашелся. Странно, что за двести тридцать семь дней Лера ни разу ни словом не обмолвилась о нашем разговоре. Она поверяла мне свои девичьи тайны, воображая, что я могу слышать, но будучи все же твердо уверена, что слышать я не в состоянии. О чем угодно говорила со мной дочь, но никогда - о том нашем разговоре. Может, Лера думала (возможно ли, чтобы такую мысль внушил ей Гардинер?): разговоры о моей профессии не способны вывести меня из состояния комы? Не знаю, какие методологические принципы существуют на этот счет в медицине.
Тем не менее, Лера знала: идентичных, с точки зрения инфинитной физики, миров в многомирии многомирий бесконечное количество, и мы с равной вероятностью можем существовать в любом из них. С точки зрения инфинитной физики люди, как электроны в атоме, неотличимы друг от друга в каждом из бесконечных миров. Взаимозаменяемы любые вселенные из наборов идентичных, и нет математических способов определить, в какой из них мы находимся в данный момент. Физический способ, тем не менее, существует, поскольку идентичные вселенные одинаковы лишь в пределах квантовой неопределенности, и потому в одной из идентичных вселенных вы находите свои очки на обычном месте, а в другой этих очков нет, их там никогда не было, и вы, не понимая сути явления, воображаете, что исчезли очки, а вовсе не вы лично оказались в другой идентичной реальности.
Переходы происходят спонтанно и постоянно - через каждый планковский интервал времени мы перемещаемся из мира в мир, замечая это только тогда, когда у вас что-то пропадает или что-то появляется, или возникает мысль, которая в прежней вселенной в голову прийти не могла. Эти события мы приписываем собственной забывчивости (бритва Оккама) или склейкам ветвей в эвереттическом многомирии (метод Амакко). На самом деле мы всего лишь перемещаемся из одного идентичного мира в другой в пределах квантовой неопределенности.
И без всякой возможности оказаться во вселенной, не идентичной нашей...
* * *
Я спокоен. "Не уходи", - сказала эта женщина. Что она знала обо мне? Что знала об Алене и Гардинере? Были мы знакомы в этой реальности? Если да, то я должен ее помнить. Вспомню, уверен.
Теперь я точно знаю, что идентичные вселенные за время моего больничного бытия сменились множество раз. Я могу рассчитать, сколько именно, зная величину планковского интервала, но что мне даст такое абстрактное знание?
До сих пор перемещения происходили под влиянием подсознательного выбора и неосознанных желаний - как обычно, как у всех, как у любой живой твари. Сейчас я должен...
Прежде всего, продумать план действий, учитывая, что перемещаться я могу лишь в идентичных вселенных, в пределах квантовых неопределенностей, к которым, скорее всего, мой выход из состояния комы не относится.
Кажется, я понимаю, что должен сделать. Для меня "сделать" - синоним "подумать". Сделать - направить сознательную мысль на конкретный предмет. Что-то должно измениться в палате или в моем сознании, когда я приму решение. И тогда я пойму, что переместился в идентичный мир.
Будет это доказательством? Нет, пожалуй. Мало ли что может измениться и без моего желания? Только длительный процесс наблюдений за реальностью покажет в отдаленных последствиях, что произошло и произошло ли что-то вообще. Может, мне так и не удастся получить надежные аргументы (тем более - доказательства) в пользу моего перемещения.
Мимолетно думаю о том, что выбор идентичного мира напоминает волшебную сказку. Герой произносит магическое заклинание, вроде "Сим-Сим, открой дверь!". Дверь открывается, и персонаж оказываются в другой стране, совершает героические подвиги и с триумфом возвращается домой, чтобы жениться на принцессе, которая была лягушкой. Те, кто придумывал сказки, конечно, не знали ничего о бесконечной системе многомирий, об инфинитном исчислении, квантовой неопределенности и идентичных реальностях, но интуиция... интуиция связывает миры...
У меня будет время подумать об этом, когда... если...
Страх опять поднимается из глубин подсознательного, мешает сосредоточиться...
"Все хорошо". Мамин голос.
"Не надо бояться. Никогда".
Мама...
Нет. Я узнаю голос. Это не мама. И это не ее ладонь. Женская. Теплая. На лбу. Ладонь той женщины. И голос ее:
"Потерпи, милый. Я знаю, ты меня слышишь. Я знаю, ты не можешь ответить. Но ты попробуй. Я пойму. Ты только думай..."
Я в палате - где же мне быть? Я все там же, все тот же. Только почему здесь эта женщина, и почему теперь я знаю ее, вспоминаю имя? Кейт! У меня нет знакомой по имени Кейт. Господи, о чем я? Кейт Уинстон!
- Ты только думай обо мне.
Я думаю о ней. Ладонь Кейт касается моего лба, мягкая, теплая... знакомая.
- Думай обо мне, милый.
Я думаю о тебе, Кейт. Ты была для меня таинственной незнакомкой, а сейчас я помню... Значит, так работает память при переходе в идентичный мир? Одна память наслаивается на другую? Переходя в идентичный мир, наблюдатель сохраняет память о прошлом, иначе не заметил бы перехода и ничего не смог бы доказать. Интуитивно это понятно, но математически должно следовать из шестой... нет, это уже будет восьмая теорема - еще не сформулированная.
Кейт... Почему я не узнал ее, когда она поцеловала меня?
- Думай обо мне...
Так мы с Кейт и общались - с того дня, когда она (полгода назад!) тихо проскользнула в палату. Я почувствовал ее присутствие только после того, как она передвинула стул и села у моего изголовья. Какое-то время молчала, а я терялся в догадках, ощущая легкий запах духов. Это не была Алена, ее духи были хорошо мне знакомы, и это была не Лера...
Тогда, в первое свое посещение, Кейт наклонилась ко мне и произнесла фразу, смысл которой я понял только после ее ухода:
- Я больше не с ним. Слышишь? Мы расстались.
Она говорила о Гардинере. Кейт. В тот день я обдумывал доказательство пятой теоремы. Вероятно, именно тогда, сам того не подозревая, я переступил порог. Я понял это после ухода Кейт, а когда она произнесла удивившие меня слова о том, что "больше не с ним", мне показалось, я не все расслышал. Точнее, понял не так. Не то. Она говорила о Гардинере, а я подумал, она имела в виду Хаскелла.
До нашего знакомства у Кейт был дружок, которого я шапочно знал. Генри Хаскелл был биохимиком, работал у Роулинга в группе, конструировавшей аппаратуру по быстрому секвенированию генома. Что-то они усовершенствовали, сокращая время и улучшая точность. Тогда мы с Кейт еще и знакомы не были, а Хаскелла я встречал на автостоянке, и мы кивали друг другу. Года два назад он исчез, и только познакомившись с Кейт, я узнал, что именно тогда у нее была с ним любовь. Кейт работала в салоне на Баркер-стрит и влюбилась в Хаскелла, когда тот сидел в соседнем кресле (а она стригла профессора-химика) и строил ей глазки в зеркале.
Через месяц они стали жить вместе, сняли квартиру с видом на башню Карфакса, и все было хорошо, но однажды Хаскелл уехал в Ливерпуль, кратко объяснив ничего не понимавшей Кейт, что получил приглашение, там лучшая должность и больше платят, а с ней у него на новом месте будут проблемы.
Кейт все это рассказала в первый день нашего знакомства, и потому, когда она сказала "больше не с ним", я подумал сначала, что речь о Хаскелле.